У него был брат Андрей — танкист, младший лейтенант, погибший в сорок пятом году под Прагой. Отец очень его любил и, бывало, по многу раз читал мне его фронтовые письма. Они, как правило, всегда начинались одной и той же фразой: «Добрый день или ведер, любезный брат мой Михаил Алексеевич», а заканчивались бодрой уверенностью в том, что «хотя Гитлер и огрызается, он все равно будет разбит и уничтожен нашей доблестной Красной Армией. Добьем врага в его берлоге...» И только в одном письме, присланном отцу с какой-то оказией, он просил похлопотать, чтобы его перевели куда-нибудь из танковой части, иначе его обязательно убьют. Отец в конце войны служил при штабе армии и казался ему всемогущим. «Дорогой брат, — писал Андрей, — я уже два года воюю механиком-водителем, у меня орденов — пять штук, и мне не стыдно просить тебя об этом. Победа близко, и умереть перед самым концом обидно. Если это в твоих силах, помоги...»

Он сгорел в танке восьмого мая.

Так вот, года три назад, когда отец был уже старым, больным человеком, почти не вставал с постели, к ним с матерью заявилась какая-то женщина и сказала, что Андрей вовсе не погиб, как все считают, а живет сейчас в Канаде. Откуда она это знает — неважно, а важно то, что он шлет брату пламенный привет...

И отец, старый разведчик, ей поверил. Плакал, волновался, подробно выспрашивал, что и как. Та что-то плела, ночь у них ночевала, а днем исчезла, прихватив с собой скатерть со стола да еще какие-то ложки.

— Ты же читал эти письма кому попало! — ругалась мать. — Вот она и воспользовалась, убогая. А ты и распустил уши.

— Ладно, мать, — оправдывался он, — черт с ней. Не в этом дело. Надо же, придумала — в Канаде. Чтобы Андрей... Это хорошо, что она у тебя скатерть сперла, знаем, по крайней мере, что за птица. А то бы вот думал: вдруг правда?

А вскоре после этого случая однажды ночью прошептал: «Шлет брату пламенный привет...» — и разрыдался.

Тогда мать и написала, что отец стал совсем плохой и надо бы мне приехать с ним повидаться.

Я приезжал на неделю, подолгу сидел возле его постели и намеренно беззаботно рассказывал о своей жизни — о работе, о семье. Он дремал, не выпуская из своей руки мою руку, но когда я, думая, что он уснул, осторожно поднимался, он открывал глаза и взглядом не приказывал — просил: еще... И я опять говорил, и опять вставал, и он наконец отпускал меня с понимающей улыбкой. Я выходил из комнаты, стыдясь облегчения, которое чувствовал, а он, наверное, испытывал то же, что испытываю я, когда мой сын, дав мне его чуть-чуть потискать, поласкать, выскальзывает с вежливой улыбкой из объятий и мне его уже не удержать.

3

И вот отец умер, а будто ничего не изменилось в моей жизни, она идет, как и до того шла: утром встаю, выкуриваю натощак папиросу, а жена, торопясь на работу, говорит: «Если не жаль себя, пожалей хоть сына». Она права, я понимаю, я делаю еще две-три сладчайшие затяжки, тушу окурок и объявляю торжественно в который раз: «Шабаш, ребята, я сегодня бросил курить». Жена машет рукой: «Наркоман, тебе надо лечиться», — и убегает.

А у меня еще есть время. Я кормлю завтраком сына, потом мы выходим на улицу, и я веду его в школу. По дороге он что-то рассказывает мне, что-то для него очень важное — мол, надо наконец завести собаку, а то вчера опять на него напали эти шестиклашки, налетело пять человек, нет, десять, отняли ранец и гоняли его ногами как футбольный мяч. А если бы у него была собака, верный друг, он бы тогда им показал. Он еще что-то говорит — кажется, он твердо решил стать космонавтом, а я думаю о том, что мне сегодня снился отец, что он умер и что прошел уже целый год. И еще о том, как удивительно спокойно я об этом думаю, — ведь умер мой отец.

Потом я сбоку внимательно смотрю на сына и почему-то крепко сжимаю в руке его ладонь.

На улице — ноябрь, темень. Почти девять часов, а фонари за сплошной завесой из мелкого дождя и снега горят, словно глубокой ночью. Все вокруг нас движется, спешит: люди, трамваи, троллейбусы, такси — сплошной поток, и мы подолгу стоим у каждого перехода. Мой космонавт нахохлился, как воробей, и отчего- то молчит — наверное, оттого, что я плохо поддерживаю разговор, — и я рассеянно думаю: давит ли на него темнота, как она на меня давит, ведь все-таки он тут родился, в этом городе, где лето пролетает как один день, а эта ночь так долго длится.

И я начинаю думать о тепле, о солнце; о Юге, но почему-то перед глазами встает не отпускной пейзаж с пальмами и кораблями у горизонта, а раскаленный пыльный шлях в степи, глубокие трещины в земле и в этом пекле, в самом его центре — я, стою на коленях в кузове подпрыгивающего на ухабах грузовика и то и дело упираюсь взглядом в длинный красный гроб. По сторонам гроба сидят моя сестра и мать в черных платочках да еще пяток наших родственников, приехавших хоронить отца. Солнце как с ума сошло, жара за тридцать, до кладбища километров семь, в объезд старого города, а тут еще, в сумятице, когда не знаешь, что и как делать и хочется от всего куда-нибудь сбежать, мы просчитались со стульями, когда соседи их подавали в грузовик, а потом уже неловко было просить еще один, и мне пришлось стать на колени.

Едем... Иногда я встречаюсь взглядом с сестрой, мы подолгу смотрим в глаза друг другу и, может, думаем с ней об одном: ах, как бы хорошо, будь это все лишь сон, сон, в котором мы, Дети, опять затеяли какую-то глупую, страшную игру.

Потом сестра отворачивается, кривя некрасиво рот, а я почти всерьез думаю, что вот бы и впрямь спрыгнуть с грузовика, везущего на кладбище моего батьку, убежать в степь, далеко-далеко, стать опять маленьким и, наплакавшись в одиночку, вечером прийти домой. И пусть мать, обегавшая в поисках пропавшего сына все дворы, снова отстегает меня хворостиной по ногам, приговаривая: «Чтобы не бегали, не бегали, куда не надо! Опять на речке был, утонешь, что тогда...» А отец, который за всю жизнь не тронул меня и пальцем, скажет: «Вот погоди, я за тебя возьмусь».

Но мне уже никуда не убежать: я сам отец и сам веду в школу сына. Ему девять лет, но я все еще вожу и вожу его за руку, потому что до школы далеко, надо трижды переходить улицу, а улица — как река.

Я иду и думаю: надо же, мне сорок лет, кто мог подумать... И вот уже мой отец умер, а еще год назад так хорошо было иногда думать: жизнь длинная, ведь у меня еще жив отец. Словно он прикрывал меня.

И нечаянный холодок проникает в душу, как будто где-то приоткрылась дверь. Но это не холодок страха перед будущим небытием, а это тот особый, тревожный и гордый холодок, знакомый каждому, кто хоть раз в жизни заступал на пост.

И я сжимаю руку моего сына, сжимаю бережно, но крепко, и мне становится весело от моих печальных мыслей, я даже напеваю себе под нос что-то бодрое, оптимистичное.

А мой дурачок ничего еще не понимает, бурчит: он уже не маленький, сколько можно водить его за руку, над ним смеются, дальше он пойдет один... Но, вырвав руку и отбежав чуть-чуть, ждет, что я на это ему скажу. Я говорю: «Что ж, иди, ты уже действительно большой». Он хлоп-хлоп глазами, так удивился. И — побежал, вприпрыжку, как борзой щенок. Два раза оглянулся и исчез за мельтешащими впереди спинами людей. Переход еще далеко, но вдруг вижу — он уже на той стороне улицы. Оглянулся, увидел меня, и юркнул за угол. Что тут делать? Грожу ему вслед пальцем: «Вот погоди, я за тебя возьмусь».

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату