Чаще не подходил.
Иногда она слышала его шаги в коридоре. Стремительные, мужественные, — она их теперь отличала от всех других.
И она слышала, как все в ней настораживается и собирается и как горячо становится в груди, когда раздаются эти шаги или когда при ней произносят его имя.
Ни разу она не вышла из конструкторской навстречу его шагам: женская гордость, которая сильнее любви, запрещала ей это. Но она знала, что он хочет, чтобы она вышла. И она ликовала, все в ней дрожало от ликованья. Знала, что она с ним, как он с ней. Откуда она знала, кто ей сказал, что это творится такое…
Как это будет, когда без страха, без оглядки, не думая — можно или нельзя, мы заглянем друг другу в глаза? Что ты мне скажешь? Я скажу вот что; а что скажешь ты?..
Шаги замедлялись у дверей конструкторской, но он не входил. У мужчин тоже есть своя гордость. И потом — может быть, у него нет такой уверенности в их будущем, какая есть у нее?
Однажды он вошел. Конструкторы сидели со своими рейсшинами и логарифмическими линейками.
Он сказал:
— Добрый день, товарищи.
— Добрый день, — дружно ответили ему.
Он сделал два-три шага и остановился, держа в пальцах незакуренную папиросу. Нонна с трудом удержала улыбку.
— Ну, — сказал он, — как вам работается без Владимира Ипполитовича? Не скучаете?
Кое-кто засмеялся. Кто-то чиркнул спичкой и дал ему закурить. Нонна сидела у своего стола, не поворачивая головы. Он говорил о том, когда будут готовы чертежи для пилы горячей резки, и о погоде. Разговаривая, бегло взглянул на Нонну. Сказал, что скоро будут топить лучше. Остановился около модели РНП, которую видел двадцать раз. Подошел к копировщице:
— Что это у вас? — и долго смотрел в чертежи какого-то узла.
Все-таки делать ему тут было нечего, хоть он и старался приискать себе занятие. Поэтому посещение не затянулось. Он сказал:
— Ну, так, товарищи. Значит, все благополучно?
Его заверили, что все благополучно, и он ушел.
Конструктор, с которым он разговаривал о пиле и о погоде, сказал:
— Вы не скажете, зачем он приходил?
Нонна громко засмеялась, смехом давая выход своей радости. Ее не поддержали: директора любили и не считали возможным высмеивать его. Просто удивительно, до чего хорошо относятся к нему люди…
Эта встреча была как крошка хлеба для голодного.
Пришел из Москвы план. Он назывался: план развития завода на 1946–1950 годы. Но с самого начала все назвали его: послевоенная пятилетка.
Вокруг пятилетки шли на заводе все разговоры, официальные и частные. 1 января 1946 года маячило перед очами как дверь, за которой открывается большая дорога.
Мартьянов, который знал все заводские новости, сказал Веденееву:
— Грушевой-то, начальник литерного…
— А что такое? — спросил Никита Трофимыч.
— Сматывает удочки.
— Как так?
— Говорил давеча при всех: поставят меня на запчасти — уйду к Зотову, на авиазавод.
— А пускай уходит, — холодно сказал Веденеев. — Никто не заплачет.
— В войну, однако ж, соколом парил, — заметил Мартьянов.
— А вот видишь, — поучительно сказал Веденеев, — про войну говорили, что она проявляет людей: кто хорош, а кто плох — сразу обнаружится, с первых дней. А я тебе скажу, что нынешнее время таким же явится проявителем, если не еще покрепче. Новая пятилетка всех переметит: кто творец и созидатель, а кто убогий прихвостень. А Грушевой сейчас, понятное дело, пойдет метаться, искать, где работа полегче да где ордена близко лежат… Его в войну десять нянек нянчили, вот и парил соколом. А по мирному периоду он совершенно не соответствует своему назначению. Пусть уходит с богом к Зотову.
Никите Трофимычу очень хотелось, чтобы Грушевой ушел с Кружилихи.
Не потому, что Грушевой не соответствовал своему назначению. К таким вещам Никита Трофимыч относился философски. Он думал: сколько в Советском Союзе директоров, заместителей директоров, начальников цехов, их заместителей, начальников отделов, главных бухгалтеров, управляющих делами! Сотни тысяч. Мыслимо ли требовать, чтобы каждый из них так-таки и соответствовал своему назначению? Никита Трофимыч считал, что немыслимо.
Вот, например, за его век на заводе сменилось одиннадцать директоров. Тех, которые справлялись с работой, переводили с повышением в другое место. Несправившихся тоже переводили куда-то. С директорами таким же проточным ручьем плыли их заместители. Иногда какой-нибудь заместитель оказывался лучше директора. Был на памяти Никиты Трофимыча случай, когда заместителя назначили директором, а директора посадили заместителем. И что же? Поменявшись местами, они оба прекрасно работали. И через год их обоих перевели с повышением — одного, кажется, в партийный аппарат, другого в ВСНХ (это давненько уже было…).
Никита Трофимыч терпеть не мог Грушевого за то, что тот ходил к Нонне. «Если ты женатый человек, — ревниво думал Никита Трофимыч, — то незачем шляться к незамужним женщинам: одно неудобство, и сплетни, и дурной пример для молодежи». Ему очень не хотелось, чтобы Нонна выходила замуж. Он понимал, что это неразумное, жестокое желание, но не мог его заглушить. Пусть бы жила тут и жила, как вдова Андрея. Иногда он думал, что она, может быть, раскаялась, только из гордости не показывает; раскаялась и оплакивает Андрюшу, и так и доживет до старости, верная его памяти… Если бы это было так! Он бы ее ближе дочери принял к сердцу, наравне с Павлом принял бы.
В один прекрасный день Грушевой позвонил в конструкторский отдел и вызвал Нонну.
— Нонна Сергеевна, — сказал он срывающимся голосом, не поздоровавшись, — вы избегаете меня, не изволите отворять на мои звонки, когда я заведомо знаю, что вы дома… Но я настоятельно прошу вас принять меня сегодня по делу, касающемуся всей моей дальнейшей судьбы…
Она вслушалась: тон ожесточенный, — пожалуй, здесь не пахнет любовным объяснением… Она спросила:
— Может быть, мы поговорим у нас в отделе?..
— Нет! — сказал он. — Избавьте меня хоть от этого. Я не задержу вас больше десяти минут.
— Хорошо, приходите, — сказала она.
Конечно, он пробыл не десять минут, а два часа, — но уж бог с ним: это был его последний визит. Он обрушился на Нонну с отчаянными упреками: она погубила его будущее! Сегодня директор сказал ему, что его цех будет оборудован для массового производства тракторных деталей! Какие-то форсунки… Его цех! Столько раз отличавшийся в годы войны!.. Он будет начальником цеха, производящего форсунки!.. Да как он будет смотреть в глаза людям, которые привыкли уважать его?! Конец жизни, конец всему! И кто это сделал? Она! Она! Которую он боготворил! В пятилетнем плане завода никаких запчастей нет! Директор сказал: «Это инициатива Нонны Сергеевны…»
— Он сказал так? — переспросила Нонна и больше не слушала Грушевого.
Под конец он закричал, что Зотов хоть сейчас возьмет его к себе, что Листопад не имеет права задерживать его черт знает для чего, и выбежал как безумный. Нонна спустилась вслед и заперла за ним дверь, — его уж и в помине не было… Она не думала о Грушевом, она повторяла про себя: «Это инициатива Нонны Сергеевны» — и старалась представить себе голос, который это произнес…
На другое утро к ней в отдел позвонил Листопад.
— Нонна Сергеевна, — сказал он, — здравствуйте, Нонна Сергеевна… Я вас побеспокоил, чтобы сказать вам, что я решил послушаться вашего совета — перевести цех Грушевого на тракторные части.
«Совсем не для этого ты меня побеспокоил, — подумала она, — ты рад, что у тебя есть этот предлог…»