утирал пот с лица грязным фартуком.
— Ешь, — говорил он Лене, вздыхая. — Ешь, вот эта помягче будет, — и, выбрав на ощупь, подкладывал ей новую палочку. Он был немолод, с желто-серыми усами, одна нога у него была деревянная.
Мать, вся в жире, как в слезах, говорила:
— Живо-жаль смотреть, одни дети чистые ходят, а другая осень и зиму без башмаков, а чем она хуже?
— Вы ешьте, вот эта помягче будет, — бормотал хозяин, подкладывая ей в тарелку. — А что я сделаю, если у меня полон дом народу? Еще падчерица с детями приехала гостить, и налог прислали такой, что прямо удивительно, из чего платить, из каких доходов… Баранина подорожала, клиентура плохая, иди в чистильщики, и только.
— Тогда не надо обольщать, не надо заманивать! — говорила мать.
Хозяин глубоко вздыхал и говорил как бы про себя:
— Если б вы могли дать мне доказательства, совсем другой был бы разговор.
— Господи! — говорила мать, прижимая к груди палочку с бараниной.
Лена слушала их и смотрела на перечницу. Даже уходя, она все оглядывалась на перечницу, но попросить боялась.
Перед прощанием хозяин давал матери денег. Лена шла с матерью в рыбные ряды, мать покупала закуску, потом заходила за водкой, дома опять собирались женщины, пили и пели, и мать, вся красная, кричала:
— Я ему дам, подлецу, доказательства, он у меня узнает, как завлекать, сукин сын, дегенерал собачий!
— В центр, в центр на него подавай! — советовал хор. — Им, брат, потачку давать — они еще не то будут делать!
Мать служила сборщицей утильсырья. Иногда она исчезала на два, на три дня. Однажды она вернулась с каким-то мужчиной. Они поужинали и легли спать на кровати, а Лену мать положила на стульях, сдвинутых вместе. Утром Лена проснулась, подошла к кровати и стала рассматривать гостя. Он спал с краю, свесив почти до полу толстую руку. На руке налились синие жилы. Пальцы до половины были покрыты густыми черными волосами. Лене стало противно. Она взяла щепку и ударила гадкую руку по синим жилам. Рука продолжала спать.
К обеду мать встала, сбегала в лавку, и они с гостем сели за стол. Лене дали полстакана пива и кусок заливного. Из разговора она поняла, что мать собирается куда-то уезжать. Она обрадовалась. От пива она сначала стала смеяться, а потом заснула там, где сидела. На другой день мать повела ее на какую-то улицу и показала ей двухэтажный белый дом с облупившейся штукатуркой.
— Сюда придешь, — сказала она. — Заходи себе прямо, без никаких. Скажешь — сирота, мол, ни отца, ни матери, никого нет.
Мать испекла пироги, товарки принесли посуду, был большой пир. Мать то плясала, растрепанная, в новой шелковой кофте, то садилась к столу и подпирала щеки кулаками.
— Судьба моя, любовь моя, — говорила она. — И кто его осудит? Тот от своего отказывается, а этот, что ли, подбирать должен? Ежели б он, подлец, платил мне элименты какие следует, а то бараниной, сволочь, норовит отделаться, а я что за дура. У меня еще дети будут.
— Будут, будут, Паша, надейся! — кричал гость, и опять она шла плясать в своей голубой кофте, которая становилась на ней дыбом, как древесная кора.
Лена устала от гвалта и топота. Она надела свою рваную вязаную шапку, единственную, которую она носила зимой и летом. Взяла баночку от мази и рукоятку от шила — свои игрушки. Потихоньку — никто не заметил — она вышла на улицу и прямо пошла к двухэтажному белому дому с облупившейся штукатуркой.
— Я сирота, — сказала она двум большим стриженым девочкам, которые стояли у ворот, — у меня ни отца, ни матери, никого нет.
Девочки молча, серьезно смотрели на нее сверху вниз. Подняв к ним лицо, она повторила заученные слова. Одна девочка спросила:
— А тебе сколько лет?
Другая спросила у первой:
— Позвать Анну Яковлевну, да?
Лена заглянула в ворота. Там была площадка и качели, и зеленая травка кругом.
— Я сирота, — весело повторила Лена.
Пришла Анна Яковлевна, взяла Лену за руку и повела в дом.
Там Лену окружили взрослые и стали спрашивать: кто ее научил прийти сюда и где она живет. Они были большие; чтобы разговаривать с нею, они посадили ее на стол, а она их все-таки перехитрила.
— Меня никто не научил, — отвечала она, болтая ногами. — Я нигде не живу.
Она понимала, что они хотят отправить ее домой. А ей хотелось остаться в этом доме с качелями и зеленой травкой.
— Я хочу жить тут, — сказала она откровенно.
Взрослые засмеялись, и мужчина в золотых очках сказал:
— Надо заявить в милицию.
Все-таки она ночевала в этом доме, на кухаркиной кровати. Кухарка выкупала ее в корыте и остригла ей волосы. Весь вечер и все утро большие дети качали ее на качелях. Маленьких детей в доме не было.
Кухарка, купая Лену, сказала с негодованием:
— Я бы такую мать мордой об стол… Что она делала с ребенком, что он обовшивел весь?
Пришел милиционер. Мужчина в золотых очках отозвал Лену в сторону и по секрету сказал ей, что милиционеру надо говорить всю правду, иначе будет плохо: милиционер заберет в милицию.
— Ну и пусть! — ответила Лена. — Ну и пусть, а я не боюсь милицию.
И она сказала милиционеру, что она сирота и нигде не живет.
— А что твоя мама делает? — спросил милиционер.
— Собирает тряпки, — ответила Лена.
Все стали смеяться. Так или иначе, маму, собиравшую тряпки и имевшую маленькую дочь по имени Валентина, найти не удалось: она уже уехала, и Лену отдали в детский дом для маленьких детей.
Там она жила год. Она была неприхотлива и снисходительно относилась к людям. Ни к кому не привязываясь и ни от кого ничего не требуя, она прощала всем. То, что ей давали, она принимала с удовольствием, но без благодарности.
Она быстро привыкла к людской заботе и не видела ничего удивительного в том, что ее кормят, одевают, учат читать, что какие-то женщины стирают ее платья и готовят ей пищу, а другие женщины хлопают перед нею в ладоши и поют:
Кроме того, они пели: «Вихри враждебные веют над нами» и «Вставай, проклятьем заклейменный». К пению Лена относилась как к неизбежной повинности.
Через год дом расформировали, и Лену перевели в другой детский дом, в другой город. Тут зима была длиннее и холоднее, и печки топили не углем, а дровами; а остальное было все так же.
Она росла. Девочка Валя — та была раньше, давно, та была другая. Теперешнюю звали Тиной. У нее было жилье и не было дома. Были подруги и не было семьи. О ней заботились, но без нежности. Ее не обижали и не ласкали.