— Что ж, — рассуждала Евдокия, — сейчас вас, конечно, не зарегистрируют, поскольку тебе восемнадцати нету; так можно подождать годик. А он симпатичный.
— Да не будем мы с ним регистрироваться, ни через годик, ни через пять годиков. Он товарищ, мама, товарищ, и все.
Евдокия оскорбилась.
— Ты, Наталья, чересчур потайная, вот что! — сказала она. — Чего ты мне голову дуришь? Нешто товарищи букеты носят? Ты б видела, как он с крыльца ринулся, чуть каблуки не оторвал! И не говори мне, что нет у него любви, а одно товарищество!
— Не спорю, возможно, — сказала Наталья и, отвернувшись, стала нюхать хризантемку, хотя известно, что хризантемы не пахнут, — но оторванные каблуки — еще не причина, чтобы полюбить человека. Это несерьезно. И извини меня, — заключила она, хмурясь и пряча в пушистых цветах порозовевшее лицо, — мне об этом неприятно говорить. Извини.
Сказала — как отрезала. И вот разберись Евдокия в этих ее делах! Такой хороший молодой человек, и такой хороший букет, и имя милое — Вова, а ей даже говорить неприятно, подумайте. Чего же ей надо? Что она себе загадала, не чересчур ли многого добивается, не чересчур ли большие поджидают ее огорчения? «Ох, не надо! Пусть счастливой будет! Пусть сбудутся ее желанья, пусть все будет ладно у девочки моей!»
17
Однажды вечером — было это в первый год первой пятилетки — Андрей не пришел с завода.
Его подождали и поужинали без него. Случалось и раньше, что он приходил поздно, загулявшись с товарищами; а тут Евдокия что-то затревожилась необычно, без меры, и тревогой своей заразила Евдокима.
Сидели вдвоем, ждали, прислушиваясь. Было душно; комары звенели вокруг лампочки… В ночи пронеслась гроза с бурным коротким ливнем. После грозы Евдоким распахнул окошко, — в комнату хлынула влажная свежесть, по мостовой шумел поток, светало… Вдруг забарабанили в дверь. Евдокия вскочила, Евдоким не пустил ее:
— Я сам.
Тяжелой походкой он пошел отворять. Она — за ним; и выглянула из-под его руки. Ватага парней стояла на улице среди луж. Парни молчали, и Евдоким молчал. Какой-то паренек в засученных по колено штанах выдвинулся, кинул папироску в лужу.
— Евдоким Николаич, беда, — сказал он.
— Живой? — спросил Евдоким.
И опять ребята молчали, медленно светлело небо, шумел поток…
Андрей лежал в гробу, и гроб был большой, как для взрослого мужчины! То, что осталось от его головы, было укрыто кисеей и цветами. Евдокия стояла в изголовье и все не могла взять в толк, как же это вышло.
Он возвращался с завода, с Кружилихи, поездом — ну да, как всегда. И товарищи были с ним, и он первый, на ходу, соскочил. Было в нем это удальство, было! — споткнулся и с размаху полетел лицом о рельс… Его подобрали с разбитым черепом, явилась скорая помощь, врач сказал, что он умер, но ребята, что были с ним, не поверили. Они звонили в комитет комсомола и прокурору, требуя, чтобы их товарища взяли в больницу и лечили. Только увидев его в мертвецкой, вытянувшегося и застывшего, они поняли, что помочь нельзя ничем. Всю ночь они бродили по городу под грозой и спорили, кто пойдет скажет семье. Никто не хотел, наконец решили, что пойдут все.
Он лежал длинный, безликий, совсем взрослый, и взрослые люди говорили о нем как о равном. Его хоронил завод, за гробом шли старики в старомодных пиджаках, девушки с венками, дети в красных галстучках. Играл оркестр, несли тяжелые богатые знамена. Безутешно плакал Шестеркин, и обливалась бурными слезами Катя.
Евдокия на людях почти не плакала; тихо утешала Шестеркина, уговаривала Катю. Но, вернувшись домой и увидев на спинке стула его старый пиджачок с торчащим из кармана изгрызенным карандашиком, — упала головой на стол, и застонала, и запричитала…
И долго, долго мучили ее Андрюшины вещи, и траурный марш все будто слышался да слышался, — безжалостно ударяли медные тарелки. А пуще всего почему-то рвало душу воспоминание, как Евдоким привел его и велел умыть, и вместо черного, измаранного кровью, нечеловеческого лица к ней обернулось беленькое, умненькое лицо ребенка…
Может, она виновата? недоглядела? Может, надо было загодя что-то сделать, что-то ему сказать, чтобы этого не случилось, чтоб он был жив и здоров? Какое-то придумать слово, предупреждение, которое его уберегло бы?
Не подумала в свое время, нерадивая, упустила. И сейчас уж поздно.
18
Евдокия пошла за покупками и взяла с собой Сашеньку. Она боялась даже на час оставить его без присмотра, — вырос и такой стал самостоятельный, озорной, Евдокии день и ночь было за него беспокойно. И, кроме того, красив стал необыкновенно; Евдокия считала — таких красивых детей больше и нет; она боялась, как бы его не украли.
Они долго ходили по обувным и мануфактурным магазинам, потом зашли в кондитерскую и купили пирожное. Сладкое тесто Сашенька съел, а крема не захотел, крем съела Евдокия. Потом они взвешивались на весах, пили воду с сиропом и купили синего фланелевого медведя с пуговками вместо глаз. Сашенька не захотел нести медведя, несла Евдокия. Вернулись домой усталые. Саша как был, одетый, лег поперек Евдокииной кровати и заснул. Евдокия сняла с него ботиночки, подложила ему подушку под голову и принялась за стряпню. Вдруг постучались, и вошла та женщина.
У нее не было ни кудряшек, ни высоких каблуков. Она вошла смиренно и попросила Христа ради. Евдокия усадила ее у двери, дала шаньгу и стакан молока. Женщина не торопилась есть, она непохожа была на голодную — толстая, щеки красные; только одежа была истрепанная и грязная. Хлопоча возле печи, Евдокия спросила:
— Молодая, здоровая, — почему не работаешь? Нешто так хорошо?
Женщина не смутилась:
— Однако ты тоже не работаешь.
— Я на пять душ варю, стираю, шью. Я себя оправдываю. При мне четверо детей содержится да муж.
— Не твои дети-то, — усмехнулась женщина.
Евдокия остановилась с ухватом:
— Ну? Что ж, что не мои дети?
— Приемыши, — сказала женщина. — Кто-то носил, кто-то родил, а тебя мамой зовут. — Она залпом осушила стакан молока. — Какая твоя заслуга?! — воскликнула она, с размаху ставя на ларь пустой стакан. — Ты мучений за них не приняла! Шаньгой глотку затыкаешь! — Она кинула шаньгу Евдокии под ноги, размотала рваный платок, отрыгнула, — Евдокия только тут догадалась, что она пьяна. — Вишь, какая разумная! Сто рублей давай, да еще возьму ли, нет ли, там видно будет!
— За что сто рублей? — изумилась Евдокия.
— Бона! — закричала женщина визгливо. — Безвинная какая, гляди на нее! Подавай сто рублей, а не то отдавай сына, слышь?! Пятый год сыном пользуешься, а мне шаньгу тычешь, вишь какова!
Евдокия поставила ухват и коротко вздохнула.
— Заберу, и не увидишь, у меня на него метрика есть! — кричала женщина.