Ночью разыгралась метель. Мокрый снег бился в окно купе.
Поезд кружил вокруг Москвы. То он шел полным ходом, какие-то фонари пролетали мимо окна, какие-то синие светы. Кричали гудки. То он останавливался во мраке, не разберешь где, и сам тревожно кричал в метель.
Всегда приходилось так кружить, пока не примут на каком-нибудь из московских вокзалов.
Кружить так кружить. Все кружат, и он тоже кружит. Он честно обойдет свой круг. Главное — чтобы честно. Правда, Сонечка?
Эти гудки рвут сердце.
Большая снежинка села на черное стекло. Когда он был маленьким, у него была книжка, в ней нарисованы снежинки разной формы на черном фоне. Вот такая красивая снежинка села сейчас на стекло.
Он помнит эту книжку, и эту картинку, и чернильную кляксу на поле страницы.
Сестра пририсовала к кляксе ручки и ножки. Мама сердилась: каким вздором занимаешься. Сестра была взрослая, курсистка, бестужевка.
Сестра умерла. Мама умерла еще раньше.
Все умерли.
Доктор Белов задернул плотную занавеску и зажег лампу. Остывший чай стоял на столе. Вечно еда на столе. Он просил не ставить, а они подсовывают.
Сегодня его оставили в покое. Ходили куда-то, и он целый вечер был один. Обыкновенно у него кто- нибудь торчит в купе. По всей вероятности, Иван Егорыч нарочно подсылает к нему людей с разными делами.
Милый человек Иван Егорыч, но неужели он думает, что, разговаривая о делах, доктор забывает о Сонечке и Ляле?
Александр Иваныч пишет, что дома нет, одни развалины. Погибли не только они — их вещи, их платья, столик, у которого работала Сонечка, Лялины школьные тетрадки, которые он берег. Письма, дневники, все погибло.
Только воспоминания остались.
Записывать их нельзя. Вот — была девочка, она училась в школе. Она училась очень хорошо. Ее тетрадки были исписаны ровным, ясным, красивым почерком. Учителя писали в тетрадках «отлично» — красными чернилами. Девочка выросла. Отец собрал ее тетрадки и спрятал, чтобы, когда она станет старушкой, она вспомнила по этим тетрадкам свои школьные годы. Немцы бросили в дом бомбу, дом рухнул, нет ни девочки, ни тетрадок.
Ничего нет.
Как это запишешь?
Столик был маленький, покрытый белой клеенкой. На нем стояли аптекарские весы, большая стеклянная банка с гипсом и белая фарфоровая чашка, в которой Сонечка замешивала гипс. Чуть не тридцать лет простоял столик с весами, банкой и чашкой. Работая, Сонечка надевала синий халатик. Он был старый, все пуговицы на нем были разные, даже была одна брючная пуговица. Как это запишешь? Ничего не получится, ерунда какая-то: при чем тут брючная пуговица?
Он с ума сходит. Разве в этом дело? Сонечка была друг, самый верный и самый любимый. Тридцать лет вместе. Никогда никаких размолвок… Как она вела себя, когда болели дети или болел он! Она просиживала ночи около их постели…
Но память упорно цеплялась за мелочи, словно хотела все их собрать, чтобы ничего не растерять.
То он вспоминал, как они с Сонечкой ехали домой после венчанья. Ехали в простой пролетке, потому что на карету не было денег. На Сонечке было белое платье с высоким кружевным воротничком и на груди золотой медальон на тоненькой цепочке. Фату она сняла еще в церкви, после венчанья. «На улице глупо, — сказала она, — все смотрят».
На медальоне были ее девичьи инициалы: С. К. Он сказал: теперь надо С. Б. Она сказала: я не буду менять, это мамин медальон.
То вспоминалось, как они жили в девятнадцатом году. Его послали в деревню на эпидемию сыпняка. Он пробыл там четыре месяца и заразился, а когда поднялся, его отпустили домой на поправку. Он привез Сонечке муки и масла (все говорили, что нужно повезти, поэтому он купил) и гордился, что он такой хозяйственный. Дома жилось очень трудно: буржуйку топили «Миром божьим» и «Задушевным словом», электричества не было, раковина была засорена. Помои приходилось носить во двор с четвертого этажа. Сонечка не давала ему носить, носила сама. Однажды он возмутился: что он — ребенок или больной? Вон он как растолстел после тифа, он здоров как бык! И он взял ведро и понес. На лестнице было темно, и, должно быть, уже раньше кто-то тут проходил с помоями и расплескал, и ступеньки обмерзли, и он поскользнулся и упал и все разлил. Ведро покатилось по ступенькам, гулко грохоча. Он стал искать его и не мог найти впотьмах. Наверху щелкнула дверь, и показалась Сонечка со свечкой. Она не спеша спустилась, сказала: «Ну, конечно», нашла ведро и стала вытирать тряпкой лестницу. А ему велела держать свечку…
Родная, я никогда ничего не умел сделать для тебя…
Она не могла уделять много времени хозяйству, потому что работала. На этой почве были разные курьезы. Однажды она поставила тесто и забыла о нем, занявшись чьими-то зубами. Тесто поднялось, сдвинуло крышку с квашни, потекло на стол и на пол. Были Лялины именины, подруги были званы на пироги. «А, наплевать!» — сказала Сонечка и купила тесто в магазине, и пироги поспели вовремя.
Никак он не мог одеть ее хорошо. Она забирала у него все деньги и тратила их на хозяйство, на детей, на него. А сама ходила в старых платьях. Он очень огорчался: он слышал, что женщины придают нарядам большое значение, и думал, что она должна страдать оттого, что у нее нет нарядов. И вот однажды он утаил из жалованья сколько-то денег и пошел покупать ей подарок. Он хотел купить шелковое платье, но оказалось, что утаенных денег на это не хватит. Тогда он стал искать что-нибудь подешевле. Он не бывал раньше в магазинах дамских товаров, у него зарябило в глазах от пуговиц, сумочек и платочков. Наконец он купил перчатки. Замечательные лайковые перчатки с вышитыми раструбами (продавец сказал, что это очень модно). Перчатки показались ему очень маленькими, он даже боялся, что не налезут. А Сонечка засмеялась, сунула руку в перчатку, и оказалось, что перчатки непомерно велики — у них просто пальцы как-то сложены, что кажутся маленькими. Доктору было ужасно обидно. Сонечка запретила ему покупать ей подарки. Перчатки кому-то подарили в день рожденья…
Тридцать лет он мечтал проехаться с нею на пароходе по Волге. Взять отпуск в одно время с нею и хорошую каюту, и чтобы она отдохнула от зубов, от детей, от хозяйства, и выспалась, и поправилась, — она была очень худенькая. Ему хотелось ухаживать за нею, угадывать ее желания, чтобы она почувствовала, как он ее любит, как он все готов сделать для ее покоя и счастья. Дома ему не удавалось ухаживать. Дети требовали их забот. Сонечка все время была занята и, если он лез помогать ей, говорила: «Постой, Николай, я сама». И всегда получалось, что все делала она, а он только топтался и мешал. Дрова доставала она, ремонтом занималась она…
— Этим летом я непременно повезу тебя по Волге! — говорил он каждую весну.
Но когда приближалось лето, то оказывалось, что самое разумное — провести его на даче, в Парголове или Тарховке, дешевле и проще. Что у Игоря диатез, и она его не может оставить. Или что ему, доктору, нужно зимнее пальто, и денег на Волгу нет.
Так она и не дала ему поухаживать за нею.
Может быть, она и не знала, как он ее любил? Он никогда не умел хорошо выразить свои чувства. Он смешон, он знает это. Люди часто посмеиваются над ним, и справедливо. А она всегда была так заботлива и нежна…
И, сжимая руками свою побелевшую голову, он с отчаяньем думал, как это ужасно, что не он, мужчина, призванный на войну, отдал жизнь за то, что все они вместе любили, а отдали жизнь они, мирные женщины, такие веселые и кроткие, такие…
— Милые мои, святые мои, ну что же я мог поделать, я с вами, родные мои…