До обеденного перерыва еще почти час, а Таня уже бежит в магазин, чтобы купить для Сергея Ивановича все, что он любит.
Или вот еще, например: приходит Сергей Иванович утром на работу, а в руках у него, кроме портфеля, еще букетик ландышей: это значит, что у выхода из метро сегодня продавали ландыши. И сейчас же этот букетик оказывается на Танином столе в баночке из-под майонеза.
Другой раз приходит на работу Сергей Иванович — в руках у него пионы. И сейчас же они оказываются на Танином столе в казенном графине. Третий раз приходит Сергей Иванович с букетом черемухи. Тут уж Таня бежит к уборщице Ивановне и выпрашивает у нее большой глиняный кувшин. И потом весь день черемуха сыплет на Танин стол крошечные, как брызги, лепестки. И в мороженом, которое ест Сергей Иванович, тоже черемуховые лепестки. И мнительная машинистка Евгения Петровна, заходя в Танину комнату, говорит:
— Дай мне пирамидону, Танечка. Как у тебя не разболится голова от этого аромата?
В четвертый раз Сергей Иванович приносит Тане целый сноп полевых цветов. И так почти каждый день.
— Вот оно какое дело, — сказала Евгения Петровна старшему бухгалтеру Розе Романовне, а Роза Романовна спросила у Тани:
— Когда же, Танечка, вы с Сергеем Ивановичем нас на свадьбу пригласите?
Но Таня сказала:
— Вы с ума сошли. Этого никогда не будет.
— Но ведь вы друг друга любите, — сказала Роза Романовна.
— Конечно, — сказала Таня, — еще бы нам друг друга не любить. Он мне был когда-то как мама и папа и все на свете.
— Ничего это не объясняет, — сказала еще одна сотрудница. — Если он тебе был как мама и папа, тогда понятно, почему ты в знак благодарности ему пирожки таскаешь. Но чего ради он тебе цветы таскает, вот ты что объясни.
— Как! — сказала Таня. — Неужели вы не знаете, что человек особенно любит тех, кому он сделал что-нибудь хорошее. А он мне сделал самое большое, что может быть: от смерти меня спас.
— Как же это было? — спросили сотрудники. — Расскажи.
И Таня рассказала:
Это была самая холодная зима. Выйдешь на улицу, глотнешь воздуха сразу у тебя в животе как будто кусок льда. Я сказала об этом маме, она сказала:
— Ну, не ходи гулять, деточка, ты слишком слабенькая стала.
И все от этого холода окоченело. Окоченели замороженные окна. Окоченели и белые крыши; похоже было, что луна тоже окоченела, — такая она стала белая и таким от нее несло холодом. Ее свет был похож на полотнища белой марли, спускавшейся с неба на землю. Поднимался грохот, завывала воздушная тревога, бомбы пробивали белую марлю и падали на наш проспект. В соседней квартире пробило крышу, мы с мамой ходили смотреть. Там паркет был разбит на узенькие щепочки, и железные брусья кровати были скручены как проволочки, и по крышке рояля шла трещина, похожая на молнию, но вот чудо — зеркало на стене было целехонько, только запорошено, как пудрой, штукатуркой от разбитой стены.
Я была маленькая и глупая и не понимала, почему так плохо стало все. Почему не стало ничего вкусного и даже хлеба не хватало, чтобы наесться. Почему папа нас оставил тут, а сам уехал. Мама мне объяснила, и по радио говорили, но я все равно понимала плохо. Мама шла в булочную и покупала хлеб по карточкам: мне, ей и Эльзе Августовне, соседке, доставалось по маленькому кусочку. Свой кусочек мама отдавала мне.
— Оставь его на вечер, — сказала ока как-то, — а то ты стала очень плохо спать.
Я сказала:
— Я плохо сплю, потому что холодно.
Тогда мама сделала вот что: истопила в кухне плиту и, когда дрова прогорели, устроила мне постель на плите.
Топила плиту она папиными книгами и щепочками из разбитой квартиры. В эту ночь мне было тепло и я спала хорошо. И она стала каждый вечер укладывать меня на плите. А возле меня ставила большой чайник, чтобы согреть воды к утру, потому что я разлюбила умыванья холодной водой, я очень зябла.
— Не вредно ли ей все это? — сказала Эльза Августовна.
— Она такая слабенькая, — ответила мама.
Эльза Августовна была очень добрая. Она тоже отдавала мне свою еду и по утрам учила меня русскому языку и арифметике. Арифметика была скучная, у меня от нее болела голова. Мама сказала:
— Она такая слабенькая, куда ей сейчас учиться, успеет.
Эльза Августовна послушалась, и я была очень рада.
Эльза Августовна съездила куда-то и привезла сосновых веточек. Мама их заваривала, как чай, и мы этот чай пили.
Однажды мама нашла на улице луковицу — настоящую луковицу. Мы ее съели с подсолнечным маслом, это было так вкусно, что мы смеялись от радости.
— Вот бы каждый день находить луковицы, — сказала мама.
Один сосед, столяр, подарил нам плитку столярного клея и научил, как сварить из него студень. Студня получилось очень много, несколько глубоких тарелок.
— Хочешь еще? — спросила мама.
Но я не захотела, потому что от этого студня было как-то очень странно во рту и в животе.
Сосед вскоре после этого умер, это было перед Новым годом, а после Нового года умерла Эльза Августовна. А за нею стала умирать мама. Она сделалась сначала очень худая и черная, а потом как будто опухла, и лицо у нее стало желтое и блестящее. Я понимала, что она, должно быть, умирает, и думала: «Как же я тогда буду, мне одной не дотащить санки на кладбище, да и на санки мне ее не положить и некого попросить помочь, все умерли, а папа на войне». И все стало совсем уже страшно, особенно белое окно по ночам, все замерзшее, а за окном замерзшая луна.
Рядом с кухней спала мама. Я слезала с плиты и шла посмотреть, шевелится она или уже нет. Потому что я видела, как умирала Эльза Августовна, и знала, как это бывает. Мы с мамой так же подходили к ней ночью, и мама брала ее, спящую, за руку и однажды она уронила эту руку и сказала: «Все» — а наутро мы положили Эльзу Августовну на мои санки и отвезли на кладбище, и там какие-то дядьки закопали ее в яму, а мама отдала дядькам наш хлеб. Я и теперь, — сказала Таня, — хожу на Охтинское кладбище на ту братскую могилу, где лежит Эльза Августовна. А летом сажаю там цветочки и вспоминаю, как она всем со мной делилась, а ведь ей самой каждая крошка была так нужна! Мы вот сейчас насыпаем в чай сахарный песок и даже не думаем, что три ложки песку — это, может быть, чересчур много, хватило бы двух. Нам просто смешно об этом думать, да и луковицу мы бы не подняли с земли.
Той ночи я никогда не забуду, хотя бы прожила девяносто лет. Я лежала на плите и смотрела на белое окно и на луну, как она волочит по черному небу свои марлевые полотнища, и вдруг мне показалось, что в квартире невероятно, небывало тихо. Мамочка никогда не храпела, и когда она засыпала, всегда было тихо, но эта тишина была совсем особенная, и я вдруг догадалась, что мама умерла. Я спустилась на пол, наступила на кочергу, кочерга стукнула о железо на полу. Холодными ногами по холодному полу я прошла к маминому дивану. Мама лежала на спине, руки были протянуты вдоль тела, в одной руке зажат мой лифчик, который она собралась надеть на меня утром. Я позвала ее, она не шевельнулась. Я вспомнила, как это делается, взяла ее руку, рука сама упала на диван. Я вспомнила и то, что надо делать дальше, и потихоньку надвинула ей веки на глаза. И глаза были еще холоднее, чем рука.