тоже поднялись из-под серых одеял, одевались молча. Люська села в постели и сидя досыпала, пар шел от ее открытых губ.

— Вставай! — сказала Валя.

— Я хочу спать, — сказала Люська, качаясь.

— Одевайтесь, одевайтесь! — повторяла Ксения Ивановна, уходя в волнении. От валенок ее отпечатались на полу темные следы, похожие на восьмерки. Среди ночи она ходила в колхозную конюшню проверить, запрягают ли лошадей.

Сани у крыльца. Старшие девочки и воспитательницы вышли провожать. Крыльцо освещено фонарем. Дядя Федя, двигаясь неловко на своем протезе, укладывает багаж. Он закапывает Люську в солому. Тетя Настя ему помогает.

Потом Люську укутывают черным пахучим тулупом, и все подходят ее поцеловать. Ее тут баловали, такую славненькую.

Тем, кто остается, грустно.

— Валечка, пиши! Хорошо тебе устроиться!

— Закрывайте рты хорошенько, а то простудитесь! — Это Ксения Ивановна говорит.

— Ты смотри не особенно себе позволяй! — Это говорит тетя Настя дяде Феде.

Тронулись сани.

Тихо тронулись сани, медленно отступает детдом — длинное темное строение, кучка людей на крыльце, фонарь над крыльцом на бревенчатой голой стене.

Это все отступает медленно в ночь и исчезает, когда унесли фонарь. Ночь — даже полосы от полозьев не разглядеть на снегу, даже полосы полозьев не соединяют нас с тем, что исчезло.

Мороз неподвижный, чистый. Спят в неподвижном морозе далеко друг от друга раскиданные села. И в детдоме, наверно, опять все легли, проводив. А мы едем, обмотанные шарфами, стынут глаза.

Мы прожили в детдоме три года, три месяца и три дня.

Там мы получили известие, что папа убит под Шлиссельбургом. Люська плохо помнила папу и не плакала.

Нас учили.

Мы выросли.

Дом, где мы жили в Ленинграде, разрушен. Это и странно и не странно, как подумаешь. Дом был, когда были мама и папа. Его не стало, когда не стало их.

Но мы едем в Ленинград, это устроила тетя Дуся. Еще давно, в голоде, под бомбами, она написала: «Фабрика вас не оставит, ждите». Мы ждали, и дождались, и едем.

Пофыркивают лошади. Хорошее животное лошадь. Мороз, мрак, а оно везет себе, пофыркивая.

Начинает светать. Перед нами внизу — будто молоко разлито до горизонта — огромная замерзшая река. Мы спустились к реке. На ее белой глади цепочкой чернеет дорога, по которой нам ехать.

Мы, должно быть, очень маленькими кажемся в этом белом студеном утре, встающем из ночи. Ползет через неоглядную зимнюю равнину черненькая какая-то козявка. А на самом деле это целых две лошади, и сани, и две девочки, и солдат в шинели, и женщина, которая правит лошадьми, широкая суровая женщина в платках, с белыми от инея бровями и ресницами.

3

Иззябшие, они захлебываются теплом и махорочным дымом вагона. Махорочный дым и музыка! Патефон играет вальс. Морячок, не обращая на патефон внимания, играет свое на гитаре с голубым бантом. Гитару он взял у девушки в белом пуховом берете. Он играет и поет: «Я уходил вчера в поход в далекие края». Припев «моя любимая» он поет, обращаясь к девушке, а она начинает делать разные движения — смотреть на часы, заправлять волосы под берет и отворачиваться к окну.

Люди на всех полках, до потолка. На нижних — по три, четыре человека. В этой тесноте они пьют чай, играют в домино, ходят по вагону. В окнах раннее розовое солнце.

Едем.

Устроив Люську и Валю, дядя Федя их кормит. Кипятку он захватил на станции. Люди смотрят с интересом, что едят Валя и Люська, смотрят на их платья из жесткой материи защитного цвета и говорят одобрительно:

— Детдомовские? Сухой паек хороший дали в дорогу. И платья пошили новые.

— И пальтишки, — говорит дядя Федя. — Пальтишки тоже новые, не как-нибудь.

— Дочки? — спрашивают у него.

— Почти, — отвечает дядя Федя и подмигивает Люське, он ее полюбил. Еду по своему делу и дал согласие сопровождать.

Конечно, людям интересно, по какому он едет делу.

Дядя Федя начинает издалека — рассказывает, как его часть брала Ропшу, как он был ранен и лежал в Ленинграде.

— И теперь, — говорит он, — я желаю жить только в этом высококультурном городе, и моя супруга, она в данное время в детдоме поваром, со мной солидарна.

Люди говорят:

— Вот как.

— Мой знакомый майор, — говорит дядя Федя, — демобилизовался в Ленинграде — неплохую получил комнату на набережной реки Карповки. Помещение, правда, чердачное, но оборудован санузел и проведено электричество.

— То майор, — говорит другой солдат, — а мы что за генералы, чтобы получать квартиры в Ленинграде?

Но дядя Федя говорит — чины не первое дело, есть вещи более говорящие уму и сердцу, — когда, например, человек сражался за Ленинград и потерял ногу, что, не верно?

Другой солдат говорит, что оно-то верно. Слово за слово выясняется, что они с дядей Федей земляки, оба из-под Вологды. Дядя Федя достает из кармана шинели бутылку с мутной жидкостью, похожей на керосин, и говорит:

— Позволим себе по этой уважительной причине. Деревенский, свеженький.

Они чокаются с земляком жестяными кружками.

Едем.

Против Вали — офицер и девушка. Они держатся за руки, их пальцы сплетены и неспокойны. Время от времени один поворачивает голову и взглядывает на другого, и сейчас же, дрогнув, поворачивается другой, и они глядят прикованно друг другу в глаза, и офицер что-то шепчет, нежно шевеля губами, и девушка обливается румянцем.

Она говорит:

— Мне жаль.

— Чего жаль? — спрашивает он, нагибаясь к ней.

— Домика.

— Нашего домика?

— Да… Крыльцо. Дорожку. Окошечко.

— Почему жаль?

— Потому что я это больше не увижу.

— Очень жаль?

— Очень.

Взгляд в глаза. Девушка обливается румянцем. Потом она спрашивает:

— А тебе?

— Я взял наш домик с собой. Он у меня тут.

Офицер похлопывает свободной рукой по своей сумке. Девушка улыбается, счастливая.

— Ты все взял?

— Все.

— Дорожку не забыл?

— Как же бы я ее забыл.

— Ты не забыл, что окошечко было красное?

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату