и рождественские — открытки. Например: из большого раскоканного яйца, на котором золотом написано X.В. (то есть Христос воскресе), вылезают и целуются господин в цилиндре и дама в широкополой шляпе с перьями. Была и другая пасхальная открытка, еще интереснее. Она была очень толстая, пухлая. На ней — тоже в расколотом яйце — сидел большой, ярко-желтый, мягенький на ощупь цыпленок. Когда на цыпленка нажимали, он по-настоящему пищал. Но вероятно, мы с Васей так часто нажимали на этого несчастного цыпленка, что пищать он уже давно разучился.
Впрочем, теперь нас интересовала другая, оборотная сторона открыток — та, где были наклеены марки, где было что-то написано и где я с грехом пополам мог прочесть хотя бы адрес: «С.-Петербургъ. Набережная ръки Фонтанки, д. № 140, кв. № 1. Его Высокоблагородiю Ивану Афанасьевичу Еремъеву». Или: «Александръ Васильевнъ M-lle Спъхиной».
Марки были всякие. Разноцветные. Пестрые. Тусклые. Большие. Маленькие. Вертикальные. Горизонтальные. Были такие, где я ничего не мог прочесть. Буквы были знакомые, похожие на те, что я уже знал, а понять, что там написано, было невозможно. На этих марках изображены были женские и мужские профили. У некоторых на голове красовалась корона. Нетрудно было понять, что это короли и королевы. Попадались и другие женщины — не с коронами, а в шапочках, похожих на пожарную каску, с гребнем вроде петушиного, только каски эти были не золотые, а красные. На двух или трех марках нарисованы были горбоносые мужчины с бакенбардами, на одной — статуя женщины с высоко поднятым факелом…
Но особенно пристально рассматривать открытки и марки у нас не было сейчас времени. Нам нужно было отклеивать эти марки. Некоторые из них отклеивались совсем легко. Чуть-чуть смочишь ее или подышишь на нее — и она как новенькая, не смятая, не покореженная, ложится тебе на ладошку. Другие вода не брала. На такую марку нужно было без конца дышать:
Хы! Хы! Хы!
Вот чуть-чуть отстал, отклеился самый уголок марки. Ногтем слегка отгибаешь этот зубчатый краешек и лихорадочно продолжаешь дышать дальше:
Хы! Хы! Хы! Хы!
Еще немножко отклеилось. Тут уж не жалеешь легких, не жалеешь дыхания:
Хы! Хы! Хы! Хы! Хы!..
А рядом — Вася: уткнулся носом в свою открытку и тоже:
Фы! Фы! Фы!
Особенно трудно отклеивались наши русские марки. А их в альбоме было, к нашему несчастью, больше всего. Эти маленькие, напечатанные на очень тонкой бумаге марки с изображением двуглавого орла и короны над ним были смазаны еще, как назло, каким-то особенно крепким клеем. Дышишь на эту марку, смачиваешь ее, даже окунешь краешек открытки в блюдечко с водой — хоть бы что! Опять начинаешь дышать. Опять мочишь. И вот наконец уголок чуть-чуть отстает, отклеивается. Но тут же он, этот уголок, начинает свертываться в трубочку. Осторожно берешь его кончиками пальцев, пытаешься немножко потянуть, разгладить — и чувствуешь, как мокрая, раскисшая бумага расползается, рвется. А такую размокшую марку надо уже выбрасывать. Как нам объяснили, рваных или запачканных чем-нибудь марок в Китае не принимают.
Когда работа у нас идет, марки отклеиваются, не рвутся, мы с Васей разговариваем. О чем? Конечно, только об этом:
— Ты что попросишь прислать — китайчонка или сервиз?
— А ты? — спрашивает Вася. У него, как я понимаю, вообще никакого своего мнения по этому вопросу еще нет и быть не может. Но и мне решить этот вопрос не так-то легко. Сервиз или китайчонок? И то и другое соблазнительно, заманчиво, так заманчиво, что голова кружится.
— Я — сервиз, — говорит Вася.
— А я… я, пожалуй, тоже сервиз. Нет, я китайчонка… Нет, все-таки, пожалуй, сервиз.
Эти мучительные колебания, это пылание страстей не кончается тут, в гостиной, за круглым столиком. Самые страшные муки и главная прелесть этих мучений, этих раздумий, сомнений, колебаний — в детской, когда нас уложат спать, когда задуют лампу, и только свет лампадки и свет уличного фонаря за окном чуть-чуть озаряют нашу комнату. Лежишь, укрывшись по самый нос теплым стеганым одеялом, и думаешь:
«Нет, китайчонка… китайчонка… Конечно, китайчонка. Или все-таки сервиз?»
На кой он мне, простите, ляд был этот фарфоровый сервиз или тем более китайчонок? Что бы я с ним стал делать, с живым китайчонком! И все-таки ведь мечтал — горячо, упоенно, страстно мечтал. Мечтаем же мы в детстве о живом медвежонке, тигренке или хотя бы котенке. А разве думаем при этом, что мы будем с ними делать — с тигрятами и медвежатами? Не думаем. Вся прелесть уже в этом — в словах: живой. Медвежонок. Китайчонок. Слоненок.
Каким я представлял себе его, моего китайчонка? Не помню. Знаю только, что он, этот обещанный мне китайчонок, никак не связывался в моем представлении с теми китайцами, о которых рассказывал отец, будто они работают на строительстве железной дороги в Маньчжурии с утра до ночи за тридцать копеек в день и за чашечку риса.
Видел ли я вообще когда-нибудь живых китайцев? Видел, и довольно часто. В Петербурге их в те годы было много. Занимались эти китайцы главным образом торговлей вразнос. А торговали чаще всего мануфактурой, китайскими тканями. Зимой в синих до пят халатах, летом в синих кофтах и синих шароварах, в круглых шапочках-мисочках, из-под которых падали на спину черные, угольно-блестящие косы, они ходили вслед за другими бродячими торговцами по петербургским дворам и кричали:
— Сёлика, сёлика, саляпинка!..
Это значило:
— Шелк, шелк, сарпинка!
Сарпинку, шелк, чесучу и другие ткани китайцы носили в каких-то угловатых, квадратных, очень плотно и аккуратно спеленатых тючках, висевших у них за левым плечом. В правой же руке они держали всегда наготове, как ружье, деревянный аршин.
В летнее время эти бродячие китайцы торговали не только в Петербурге, но и в его дачных окрестностях. Один такой китаец запомнился мне навсегда.
Солнечный июньский день. Дача нашей бабушки в Старом Петергофе. Мы, ребятишки, сидим на ступеньках веранды, окружив нашу молоденькую тетушку, тетю Лелю. Все вокруг белое. И тетя Леля в чем- то белом, теннисном. И дача белая. И башня на ней. И каретный сарай. И конюшня. И высокий забор на другом конце двора, и ворота, и калитка…
Тетя Леля что-то рассказывает нам. Но вот брякнула щеколда, скрипнула калитка, и во дворе, согнувшись немного направо, с тючком за левым плечом, появляется молодой китаец в синем.
— Сёлика, чесуча, саляпинка не надо? — спрашивает он, останавливаясь у калитки.
— Нет, нет, голубчик, не надо, — говорит ему тетя Леля.
Китаец, чуть-чуть помедлив, поглядев, подумав, уходит, деликатно прикрывает за собой калитку. Проходит полминуты, может быть, минута. Мы уже успеваем забыть об этом китайце. Вдруг опять бренчит щеколда, опять скрипит калитка, и во двор заглядывает тот же согнутый в правую сторону китаец.
— Совсем не надо? — спрашивает он.
Конечно, это вызывает хохот. Наверно, и я смеялся вместе со всеми. Но внутри у меня что-то и защемило. И когда я вспоминаю этого вернувшегося китайца теперь — тоже щемит. А может быть, только теперь и щемит, когда за спиной у меня большая жизнь и когда мне нетрудно представить себя в шкуре этого человека.
— Не надо? — спрашивает он.
Ему говорят:
— Не надо.
И он уходит.
Но тут же начинает бранить, казнить себя. «Недотепа! Торговать не умеешь. Все утро ходишь и ни одного куска чесучи не продал! Сказали тебе „нет“ — и сразу уходишь. Тебя же учили: надо уметь уговаривать покупателя…» И вот он заставляет себя вернуться, берется за железную ручку, открывает калитку и спрашивает:
— Совсем не надо?