Что значит «только говорят»? Значит, взрослые врут? Значит, инженер Волков наврал, когда говорил, что большевики — шпионы? Значит, и все его гости — эти почтенные, богатые, интеллигентные люди — тоже вруны и обманщики?!
Перед глазами у него все поплыло; замелькали, как бабочки, золотистые цветы на розовых обоях, потом эти бабочки стали темнеть, стали черными, стали расти, стали махать крыльями… Он почувствовал, как на лоб ему легла холодная рука матери, и услыхал ее громкий испуганный голос:
— Лешенька! Сынок! Что с тобой? У тебя жар! Ты весь горишь!..
Ленька хотел сказать: «Да, горю». Но губы его не разжимались. Плечи и горло сводило судорогой. В голове стучали железные молотки.
— Стеша! Стеша! Скорей! Принесите градусник! Он в детской, в комоде, во втором ящике…
Это были последние слова, которые услышал Ленька.
Глава III
Он проболел сорок восемь дней. Три недели из них он пролежал в бреду, без сознания, в борьбе между жизнью и смертью. А это были как раз те великие дни, которые потрясли мир и перевернули его, как землетрясение переворачивает горы.
Это был октябрь семнадцатого года.
Ленька лежал с температурой 39,9 в тот день, когда крейсер «Аврора» вошел в Неву и бросил якоря у Николаевского моста.
В Смольный прибыл Ленин.
Красная гвардия занимала вокзалы, телеграф, государственный банк.
Зимний дворец, цитадель буржуазного правительства, осаждали революционные войска и рабочие.
А маленький мальчик, разметав подушки и простыни, стонал и задыхался в постели, отгороженной от остальной комнаты и от всего внешнего мира шелковой японской ширмой.
Он ничего не видел и не слышал. Но когда помутненное сознание ненадолго возвращалось к нему, начинались бред и кошмары. Безотчетный страх нападал в эти минуты на мальчика. Кто-то преследовал его, от чего-то нужно было спасаться, что-то страшное, большеглазое, чернобородое, похожее на Волкова-отца, надвигалось на него. И одно спасение было, один выход из этого ужаса — нужно было связать из шерстяных ниток красный крест. Ему казалось, что это так просто и так легко — связать крючком, каким вяжут варежки и чулки, красный крест, сделав его полым, в виде мешка, вроде тех, что напяливают на чайники и кофейники…
Иногда ночью он открывал воспаленные глаза, видел над собой похудевшее лицо матери и, облизав пересохшие губы, шептал:
— Мамочка… миленькая… свяжи мне красный крест!..
Уронив голову ему на грудь, мать тихо плакала. И он не понимал, чего она плачет и почему не хочет исполнить его просьбу, такую несложную и такую важную.
…Но вот организм мальчика справился с болезнью, наступил перелом, и постепенно сознание стало возвращаться к Леньке. Правда, оно возвращалось медленно, клочками, урывками, как будто он тонул, захлебывался, шел ко дну, и лишь на минуту страшная тяжесть воды отпускала его, и он с усилиями всплывал на поверхность — чтобы глотнуть воздуха, увидеть солнечный свет, почувствовать себя живым. Но и в эти минуты он не всегда понимал, где сон и где явь, где бред и где действительность…
Он открывает глаза и видит возле своей постели тучного человека с черными усиками. Он узнаёт его: это доктор Тувим из Морского госпиталя, их старый домашний врач. Но почему он не в форме, почему на плечах его не видно серебряных погон с якорями и золотыми полосками?
Доктор Тувим держит Леньку за руку, наклоняется к его лицу и, улыбаясь широкой дружелюбной улыбкой, говорит:
— Ого! Мы очнулись? Ну, как мы себя чувствуем?
Леньку и раньше смешила эта манера доктора Тувима говорить о других «мы»… Почему-то он никогда не скажет: «выпей касторки» или «поставьте горчичник», а всегда — «выпьем-ка мы касторки» или «поставим-ка мы горчичничек», — хотя сам при этом горчичников себе не ставит и касторку не пьет.
— Мы не имеем намерения покушать? — спрашивает он, поглаживая Ленькину руку.
Ленька хочет ответить, пробует улыбнуться, но у него хватает сил лишь на то, чтобы пошевелить губами. Голова его кружится, доктор Тувим расплывается, и Ленька опять проваливается, уходит с головой в воду. Последнее, что он слышит, это незнакомый мужской голос, который говорит:
— На Лермонтовском опять стреляют.
Однажды ночью он проснулся от страшного звона. В темную комнату с ураганной силой дул холодный уличный ветер.
Он услышал голос матери:
— Стеша! Стеша! Да где же вы? Дайте что-нибудь… Подушку или одеяло…
— Барыня! Да барыня! Отойдите же от окна! — кричала Стеша.
Он хотел спросить: «что? в чем дело?», хотел поднять голову, но голос его не слушался, и голова бессильно упала на подушку.
…Но теперь он просыпался все чаще и чаще.
Он не мог еще говорить, но мог слушать.
Он слышал, как на улице стучал пулемет. Он слышал, как с грохотом проносились по мостовой броневые автомобили, и видел, как свет их фар грозно и быстро пробегал по белому кафелю печки.
Он начинал понимать, что что-то случилось.
Один раз, когда Стеша поила его холодным клюквенным морсом, он набрался сил и шепотом спросил у нее:
— Что?..
Она поняла, засмеялась и громко, как глухому, сказала:
— Наша власть, Лешенька!..
Он не сразу понял, о чем она говорит. Какая «наша власть»? Почему «наша власть»? Но тут, как это часто бывает после болезни, какой-то выключатель повернулся в Ленькиной голове, яркий луч осветил его память, и он вспомнил все: вспомнил матросов-большевиков из гвардейского экипажа, вспомнил, как он крался за Стешей по Садовой и по Крюкову каналу, вспомнил и сундучок, и замок, и энциклопедический словарь Брокгауза… Уши у него загорелись, и, приподнявшись над подушкой, он с жалкой улыбкой посмотрел на горничную и прошептал:
— Стеша… простите меня…
— Ничего, ничего… Полно вам… Лежите! Глупенький вы, — засмеялась девушка, и Леньке вдруг показалось, что она помолодела и похорошела за это время. Таким веселым и свободным смехом она никогда раньше не смеялась.
В это время за дверью «темненькой» кто-то громко закашлялся.
— Кто это там? — прошептал Ленька.
— Никого там нет, Лешенька. Лежите, — засмеялась девушка.
— Нет, правда… Кто-то ходит.
Стеша быстро нагнулась и, пощекотав губами его ухо, сказала:
— Это мой брат, Лешенька!
— Тот?
— Тот самый.
Ленька вспомнил фотографию с обломанными углами и усатого человека в круглой, похожей на пирог шапке.
— Он жив?