трех — получает пятый разряд и букву «В» (вор), получивший более одного листка переводится разрядом ниже того, в котором находится в настоящий момент. Пишите, но — смотрите, будьте справедливы, не сводите счетов с недругами, не вымещайте злобу на невиновных… Пишите!..
Столовая снова загудела и тотчас же погрузилась в молчание. Медленно заходили карандаши по бумаге, заскрипел графит… Сидели, обдумывали, прятали, прикрывали рукой листки…
Написав, каждый сворачивал листок в трубочку и отдавал дежурному. Дежурные относили бумажные «остраконы» к воспитательскому столу и складывали их в припасенный для этой цели ящик. Наконец, когда в ящике скопилось ровно шестьдесят листков, Викниксор встал и заявил:
— Приступим к выяснению результатов. Выберите контролеров.
Контролерами избрали Курочку, Японца, Кобчика и Мамочку. Японец притащил из класса лист писчей бумаги и чернила и уселся рядом с Викниксором для подсчета голосов. Тогда Викниксор вытащил из ящика первый листок…
Снова тишина, жуткая и тяжелая.
Викниксор развернул листочек и прочел:
— «Громоносцев, Долгорукий, Устинович».
Развернул второй листок.
— «Долгорукий, Громоносцев, Федулов».
Развернул третий.
— «Долгорукий, Козлов, Петров».
Четвертую записку столовая встретила жутким смехом:
— «Боюсь писать — побьют».
Около двадцати листков оказались незаполненными, — вероятно, по той же причине.
Кончив чтение записок, Викниксор совместно с контролерами занялся подсчетом голосов. Результаты оказались такими: Долгорукий — тридцать шесть, Громоносцев — тридцать, Козлов — двадцать шесть, Устинович — тринадцать, Бессовестин — семь… Старолинский получил три голоса. Купец — два. Янкель и Пантелеев — по одному.
Викниксор сообщил:
— В сельскохозяйственный техникум переводятся не три человека, а четыре. А именно — Долгорукий, Бессовестин, Громоносцев и Устинович. Козлов, как не подходящий по знаниям к техникуму, переводится на Тарасов или на Мытненку…
Козлов заплакал. «Тарасов» и «Мытненка» были распределители, откуда прямая дорога вела в лавру.
— Общее собрание закрыто, — объявил Викниксор.
Ребята поплелись из столовой.
Когда все вышли, за столом остался один Цыган. Он сидел, уткнувшись лицом в сложенные руки, и всхлипывал.
Через несколько дней состоялся «первый выпуск». Он прошел без помпы. За обедом Викниксор смягченным тоном сказал напутственную речь выпускникам. Все смирились с перспективой ухода из школы: Долгорукий — по привычке скитаться с места на место, Устинович — по врожденному хладнокровию, а Бессовестин был даже немного рад переводу в Сельскохозяйственный техникум, так как любил крестьянскую жизнь. Лишь один Громоносцев до конца оставался хмур, ни с кем не разговаривал, и часто слышали, как он по ночам плакал…
После обеда выпускники, распрощавшись с товарищами и халдеями, отправились на Балтийский вокзал, к пятичасовому поезду на Нарву. Провожали их Янкель, Пантелеев, Японец и Дзе.
Шли по Петергофскому, потом свернули на Обводный. Выпускники, одетые в полученное из губоно «выпускное» — суконные пальто, брюки и гимнастерки, — несли на плечах мешки с бельем и прочим небогатым имуществом.
Громоносцев, окруженный товарищами по классу, шел позади.
— Что, Коля, неохота уходить? — спросил Янкель.
Цыган минуту молчал.
— Убегу! — воскликнул он вдруг глухим голосом. — Честное слово, убегу… Не могу.
— Полно, Цыганок, — ласково проговорил Японец. — Обживешься. Пиши чаще, и мы тебе будем писать. Конечно, уходить не хочется, все-таки три года пробыли вместе, но…
Дальше Японец не мог говорить — что-то застряло в горле.
Каждый старался утешить Цыгана, как мог.
На вокзале выпускников ожидал вернувшийся недавно из отпуска Косталмед. Он усадил их в вагон, вручил билеты и, простившись, ушел в школу.
Провожающие до звонка оставались в вагоне с выпускниками. Когда на перроне прозвенел второй звонок, товарищи переобнимались и перецеловались друг с другом. Громоносцев опять заплакал. Заплакали и Японец с Пантелеевым.
— Счастливо! — крикнул Янкель, выходя из вагона. — Пишите!..
— Будьте счастливы! — повторили другие.
Поезд тронулся. Изгнанники сидели молча. Говорить было не о чем, вспоминать о прошлом было страшно и больно, нового еще не было.
В купе было душно, пахло стеариновым нагаром и нафталином. Тарахтели на скрепах колеса, в окне плыли березы, и казалось, что не березы, а люди бежали, молодые резвые девушки в белых кружевных платьях.
Раскол в Цека
Уже час ночи. Утомившиеся за день шкидцы спят крепким и здоровым сном. В спальне тихо. Слышно только ровное дыхание спящих. В раскрытые окна врывается ночной ветерок и освежает комнату.
Все спят, только Ленька Пантелеев и Янкель, мечтательно уставившись в окно, шепотом разговаривают. Сламщикам не спится. Их кровати стоят как раз у окна, и прохладный воздух освежает и бодрит разгоряченные тела.
— Ну и погодка, — вздыхает Янкель.
— Да, погодка что надо, — отвечает Пантелеев.
Янкель минуту молчит и чешет голову, потом вдруг неожиданно говорит:
— Эх, Ленька! Сказать тебе? Задумал я одну штуку!..
— Какую?
— Ты только не смейся, тогда скажу.
— Чего же смеяться, — возмущается Пантелеев. — Что же мы — газве не сламщики с тобой?
— Правда, — говорит Гришка. — Мы с тобой вроде как братья.
— Конечно, бгатья. Ну?
— Что ну?
— Какую штуку?
— Есть у меня, понимаешь, мечта одна, — тихо говорит Янкель, умиленно глядя на кусочек неба, виднеющийся из-за переплета окна. — Хочу я, брат, киноартистом сделаться.
Пантелеев вздрагивает и быстро поднимает голову над подушкой.
— И ты?
— Что и ты?
— И ты об этом мечтаешь?
— А разве и ты? — изумился Янкель, и Пантелеев смущенно признается: