Я до гастронома дошел, печенья купил, конфеток хорошеньких, прихожу, говорю:
— У тебя метрическая выписка здесь есть?
— Нет.
— И у меня нет. А без метрической выписки не регистрируют.
Она — в слезы»…
Между прочим, говорит сильно окая. Он — нижегородец. Николай Афанасьевич, слушая его, морщится, слегка даже постанывает, как от зубной боли.
. . . . .
Рентгеновский кабинет в санатории. Над входом красный фонарь, когда он горит — вход в кабинет закрыт, там совершается таинство. Больные сидят в коридоре на лавочке, думают о своих язвах, спайках и тому подобном, вздыхают, робеют, не могут даже переговариваться… Наконец кого-нибудь вызывают. Он входит в темную комнату и первые две-три минуты ничего не видит, идет наугад, растопырив руки, — туда, где у красного абажура сидят за столом какие-то белые (вернее, розовые) халаты. Через пару минут он уже слегка освоился, уже сидит на клеенчатом диване и торопливо расстегивает пуговицы на рубашке.
Рентгенолог — полный, немолодой уже человек (почему-то думаешь, что он был в свое время полковым врачом) — записывает результаты очередного просвечивания. Записывает по памяти, каждую фразу отчетливо произносит вслух, а его помощник, молодой человек с изможденным лицом (тут вспоминаешь, что рентген убивает гормоны, делает молодых стариками), этот несчастный пишет под диктовку копию рентгенограммы. Свет — розовый, слабый, как в лаборатории фотолюбителя. Но — алхимики в белых халатах привыкли.
Раздетый до пояса очередной больной поднимается на маленький эшафотик, перелезает через какие-то железные штуки и оказывается в огромной металлической кассете. Не то гильотина, не то гектографический пресс. В руку ему молоденькая сестричка сует граненый стакан с белой густой кашей. Выключается свет. Стрекочет аппарат. Рентгенолог сидит, широко расставив ноги, на низеньком табурете — перед экраном, на котором появляются смутные очертания человеческого нутра.
Рука в резиновой перчатке подлезает под экран и впивается в живот больного.
— Току! — кричит рентгенолог.
Что-то трещит, стрекот усиливается.
— Уменьшить! Току! — покрикивает врач.
Очередные больные толпятся за его спиной.
— Пейте! — приказывает рентгенолог. — Пейте сразу, как водку.
Пить эту известковую густую гадость залпом, как водку, невозможно.
— Надуйте живот. Знаете, как у попа.
Это пояснение одно и то же, из раза в раз, от больного к больному.
Больной не может надуть живота, он его инстинктивно вбирает. Рентгенолог кричит:
— Надуть! Как у попа.
Наконец:
— Аус!
Зажигается свет.
Эти «аус», «току» звучат очень страшно для тех, кто сидит за дверью, ожидая своей очереди.
. . . . .
Одна из любимых песен И. В. Р-ва (услышал он, и запомнил, и полюбил ее в госпитале в Комсомольске-на-Амуре):
Вообще-то истинный Беранже! Только в каком-то как будто полуграмотном, беспомощном переводе или пересказе.
. . . . .
Здешний «культурник» — редкостное явление. Обычно это развязные, нагловатые пошляки и остряки. Этот — застенчив, обидчив, мнителен. Каждый вечер за ужином он появляется в столовой, проходит на середину, стоит, переминается, шевелит губами, собирается с духом и наконец начинает — каждый вечер с одного и того же:
— Минуточку внимания, товарищи!
И затем — то бледнея, то краснея, сообщает, что сегодня вечером в клубе концерт, кино или вечер самодеятельности.
. . . . .
Пятигорское кладбище.
Роскошный, из черного лабрадорита памятник-крест. За стеклом — фотография молодого бородатого купчика или богатого мужика — в косоворотке под пиджаком и в жокейском картузике. На постаменте — каменный свиток, на нем высечено:
Дорогой друг Егорушка
спи спокойно в могиле холодной.
Ты в болезни страдалец навеки уснул
и я просьбу твою исполняю украшаю могилу твою
В память от В. А. Б.
. . . . .
Люблю бродить по кладбищам, читать и списывать эпитафии. М. Шагинян правильно заметила как- то, что надгробие — первый этап человеческого искусства: и архитектуры, и скульптуры, и литературы. Это искусство она назвала, кажется, «первоначальными жанрами».
. . . . .
Вот там же — на Пятигорском кладбище — гранитный крест с распятием. И такая скучная эпитафия-