вместо барина в памяти всплывала стая лохматых, злых собак. Дальше, за бывшим барским домом, тянулся парк – дубовый, вперемежку с березами. Дубы были старые, ноздрястые, иные уже лысели с верхушек, таращась во все стороны оголенными рогульками, иные еще крепко держались, сумрачно поглядывая густой зеленью листвы. В парке же, ближе к берегу Волги, зияли овраги, заросшие молодыми побегами, курослепником. А в стороне от парка, прислонясь к стене землянки, выпятив вперед сошники, как рога, стояла соха и, казалось, собиралась пырнуть всякого, кто приблизится к ней.

Около парка рядом с трактором виднелась молотилка.

3

Молотилку артельщики привезли несколько дней тому назад, и стояла она наготове – широкая, с разинутым ртом. И за эти дни, пока Николай Пырякин собирал молотилку, Степан Огнев, жилистый, сухой, носился по селу, сколачивал тех, кто желал молотить хлеб машиной. Но мужики, разводя руками, пятились от Степана, словно им предлагали нырнуть в омут.

– Да, Степан Харитоныч, – говорили они. – До жнитва еще палкой не докинешь, далеко, а ты уж молотить. Вот постой, хлеб с поля свезем, а там видать будет. Да еще бают, машиной хлеб прокоптишь.

– Балбесы. Ну, и балбесы, – сцепив зубы, процедил Степан и через Крапивный дол махнул в Заовражное, к Захару Катаеву.

Захар Катаев, обозленный переделом и тем, что у него на Винной поляне отняли раскорчеванный им ланок, несколько дней не вылезал из сенника. Вышел он к Степану лохматый, весь в соломе.

Степан набросился на него, и, советуя ему сбрить густую бороду, подсмеиваясь над недокрытым углом его сарая, занес его группу в список на молотьбу машиной.

– Ты вот это допрежь давай, а я пошел.

– Да ты это… Степан! Степашка! Постой-ка! Рысак… Степан убежал.

Таким же прытким Степана ловил иногда Чижик и изливал перед ним «душу».

– Надоело, – отрезал ему раз Степан. – Ты поёшь много… и то, и другое, и жизнь-то мы свою усдобили… Ты иди к нам… Вот тогда тебе и поверю.

– Да, Степашка… у меня ведь… хвост ведь в землю ушел. Я-то пойду, а старуха?

– Подавай заявку… Разговору больше не может быть, – и Степан снова побежал по улицам, тормошил широковцев, отбирая тех, кто побывал на фронте. Вскоре около «Брусков» сбилась группа в шестьдесят два двора. А под конец и Чижик подал заявление в артель, прося принять его с бабушкой и сорока двумя ульями пчел. За Чижиком потянулись его племяши, родные… Это ошарашило широковцев, это докатилось до Полдомасова, где у брата лесничего и торгаша Петра Кулькова гостил Плакущев. Плакущев тайком прислал записочку Никите Гурьянову, и Никита, заложив Воронка, укатил в город. Вслед за ним укатил и Степан Огнев.

Все в этом видели какую-то азартную игру, но никто Степану не перечил, только Панов Давыдка, кружась около молотилки, покачивая безволосой головой, ворчал, стараясь сбить на свою сторону и Николая Пырякина.

– Как бы опять он не сорвался, Степан-то. Вон ведь сколько народу нагнать хочет. А что с ним, народом, делать будешь? Он, народ, хуже скота. Мне скота дай сто голов – управлюсь. Мы тут все разодрали, а они на готовенькое идут… Ты, Коля, ближе к нему стоишь, обратай-ка его, скажи: у всех нутро воротит от его дел.

– И чего ты, дядя Давыд, нос повесил? Вот постой, заиграем во все колокольчики… – Николай посмотрел крутом и еще раз проговорил: – Сейчас скучно, а тогда во все колокольчики заиграем.

Давыдка нахмурился.

– Заиграешь, когда зубы на полку положишь.

Степан вскоре прислал из города телеграмму, вызвал Николая. Прошло несколько томительных дней. За эти дни Давыдке удалось сбить на свою сторону Ивана Штыркина. Завозился и Чижик с племяшами.

– Действительно так. Зря, пожалуй, пошел Степан, – глухо гудел Штыркин, царапая короткими пальцами затылок, и тут же добавил: – А может, и не зря? Нет, по всему видать, зря…

В субботу под вечер Николай Пырякин приехал из города на грузовике и привез три жатки.

Навстречу Николаю вылетел Иван Штыркин.

– Ну! Откуда такой подарочек, Коля?

– Сорока на хвосте принесла. Сымайте жатки! Чего рты разинули?

– Хе! Команда какая у тебя, Коля, явилась, – и, подозвав к себе Давыдку, Штыркин прочел на металлической доске, прибитой на боку грузовика: «От рабочих цементного завода «Большевик» сельскохозяйственной коммуне «Бруски». – Коммуне? – удивился он, топыря пальцы. – В коммуну нас, псы, превратили. Ну, теперь заработаем, держись!

Все некоторое время молчали. Бабы стояли в ряд, пряча руки под мышками, мужики смотрели то себе под ноги, то на грузовик, то на ребятишек, бегущих из Широкого по пыльной дороге.

– Все это денежки ведь, – Давыдка Панов сморщился. – За это за все платить надо.

– А ты бери, – Штыркин широко загреб руками. – Коли дают – бери.

– «Бери»! Проберешься, пожалуй.

Но люди уже хлынули, и Давыдка Панов не в силах был удержать поток этот.

4

Изба у Чижика большая, просторная, с вензелями, с замысловатыми завитушками на окнах. Строил ее Чижик на семерых, а прожил один: не принесла сыновей старуха. И часто, когда худой кот мурлыкал в горнице и вздрагивали тени от лампадки у окон, падали на белые половики, на широкие воскового цвета лавки, находила на Чижика тоска. Глядя в окно на гору Балбашиху, на пчельник, на улицу, на то, как там ребятишки возятся в пыли, он тихонько говорил старухе:

– Хоть одного бы… парнишку аль девчонку. Куда теперь все добро пойдет? Эх ты-ы, не даровал тебе господь…

В такую ночь старуха до зари стояла на коленях перед образами, шептала, всхлипывала, будила своими причитаниями Чижика. Проснувшись, он шипел:

– Наперед бы надо просить… А теперь хоть лоб разбей – молодой не будешь. Ложись-ка ты.

А сегодня потухла лампадка перед иконами. Табачный дым густо вьется под потолком, въедается в занавесочки над окнами, синей пеленой ложится на белые половики. Нарушилась тишина, монастырский покой избы Чижика, и сам Чижик, приглаженный, причесанный, словно собираясь открыть свадьбу родной дочери, широким ножом режет мед, раскладывает его на глиняные тарелки, приглашает:

– Откушайте, Сергей Степанович, Степан Харитоныч… Все, братики, товарищи вы мои дорогие… Дорогие вы мои, собрались-то ведь по какому случаю?… Жили-жили, а теперь сызнова… Таких случаев…

Жадные глаза у мужиков и у баб до сладости, как у малышей. У Шлёнки пальцы на руке складываются, раскладываются, взял бы Шлёнка кусину меду, съел бы со смаком. В углу, рядом с Николаем Пырякиным, стоит Груша, робко посматривает на мед, на Стешу, раскрасневшуюся, со стянутым с головы на шею голубым платком, на Яшку, держащего под мышкой потертый портфель, на тех, чужих еще, кто пришел к Чижику в первый раз, с кем еще не сжилась она. Смотрит она и на Захара – Захар изредка шевелит толстыми губами, тихо колышется, точно под ним качается земля, но он уверен – она не вырвется из-под его ног. Молча и все остальные смотрят на мед, слушают Сергея… У Сергея нос и глаза – Степана… Волосы русые. У Степана волосы мочальные, жесткие – золой пересыпанные, у Сергея волосы вьются, да и весь он какой-то не деревенский – чистый, нежный… А ведь кровный ее – Грушин. Смотрит она на него, а в памяти всплывает далекое, горькое: участок Чухлява Егора Степановича, скирды. Под скирдами в муках и корчах родила Сережу. Тогда она губы сжала, на людей глянула тоскливо. Это удивляло соседей, а больше всех Степана, и он не раз, лаская, спрашивал ее:

– Отчего молчишь все? Груша?

– Пройдет, Степан, пройдет.

И часто непонятный страх поднимал Грушу с постели, заставлял подолгу всматриваться в беленький лобик Сережи. А потом, куда бы она ни шла, что бы она ни делала, всегда перед ней мелькали беленький лобик и скирды… Много скирд, бородавками они усеяли поле, и под ними, обкусывая губы, в муках и в корчах, в пыльное колючее жнивье рожают бабы… Груша вздрагивала, бежала в избу и склонялась над

Вы читаете Бруски. Книга II
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×