своими слюнями?
— Все вы одинаковые, — говорю, — концлагерные. Добренькой хотите быть? Да?! Не нужно мне ваших соплей!!!
Кричу, а самому тошно. Потому что, конечно, неправда это все. Но остановиться не могу. Как прорвало. А у Луизы Абрамовны лицо вдруг страшное стало, как будто его судорогой свело и тянет, тянет, тянет…
— Сережа… — хочет она остановить меня.
А я свое:
— Ненавижу вас всех! Всех! Ненавижу эту школу! Ненавижу всё!!!
Тут меня опять трясти начало. Нервы. Ну, я вырвался и ходу. Что ж ты наделал, сволочь, думаю. Что ж ты наделал?!
Вообще-то из нашей школы часто бегали. Чуть что — слабонервный сразу в бега. Полшколы его ловит. Догонят — назад волокут. А завтра, глядишь, тот, что вчера ловил, сам в «бегунки» записался.
Короче, отмахал я сгоряча квартала три по Петуховке. Оглянулся — никто за мной не гонится. И тут мне совсем дерьмово стало. Вроде уже и плевать всем — был я, не был, убежал, не убежал. А может, так оно и есть? Постоял и поплелся обратно.
По пожарной лестнице забрался на чердак. Там тихо, и никто не мешает думать. Закурил подобранный на улице чинарик. По железной крыше дождь стучит. Уютно. Тепло. Тихо. Выглянул на улицу. Где-то внизу люди шляются, отсюда, с чердака, они совсем как букашечки. А что, действительно, сделать бы такой аппарат, чтоб надел ты его, крутанул рычажок на поясе — и полетел. И чтоб солнце! Черт… И некошеная трава прямо в лицо. И скорость. А ты, никого не боясь, паришь себе, как птица. А когда надоест, спикируешь к земле и опять в небо. И застынешь там, словно облако. И пусть ветер несет тебя, куда ему хочется.