внести правку, не спали ночами из-за прилагательного, которым заканчивалась последняя фраза книги, ссорились с издателем из-за оглавления, качества бумаги, обложки - и вот стоило объекту их тревог и хлопот оказаться наконец в руках, еще пахнущему свежей типографской краской, как они не выказывают к нему ни малейшего интереса. Среди множества странностей, каковые курьезами входят в историю литературы, эта одна из самых удивительных. Ее можно сравнить только с привычками тех драматургов, которые месяцами с беспокойством, волнением, ожесточением присутствуют на каждой репетиции своей пьесы, а в день премьеры уезжают и прячутся в каком-нибудь глухом углу, куда даже не дойдет газета со статьей о пьесе.
Ясно, что этим выражается внезапный страх перед чужой мыслью, чужим взглядом, который должен дать оценку их творению. Ну что ж, известно, что писатели народ нервный и капризный. Но и те из них, кто в отношении к своим книгам не доходит до ненависти или презрения, все равно взирают на них без особой нежности. Редко берут их в руки и почти никогда не перечитывают. То есть не перечитывают бескорыстно, для одного только удовольствия. Однако вынуждены это делать, когда предстоит переиздание и они захотят внести какие-нибудь изменения, наконец, когда приходится держать корректуру этих переизданий. У писателей очень плодовитых даже и этого не случается - со своими старыми книгами они поддерживают связь исключительно посредством договоров, заключаемых с издателями. И забывают о них, словно никогда их и не писали. Гёте случилось однажды наткнуться на несколько разрозненных страниц, и он прочел их с большим интересом, а когда начал выяснять, откуда они взялись, оказалось, что автором был он сам. Можно даже испытывать к своим книгам неприязнь, отвращение, не держать их у себя - бывало и такое. Хорошо знают свои творения только поэты из тех, кто мало пишет и подолгу вынашивает в себе каждый стих. И почти все стихи помнят наизусть. Феликс Пшисецкий хранил свою 'Песнь во мраке' в памяти и лишь по настоянию друзей переписал эту горстку стихов сначала в тетрадку, купленную в лавке, а затем издал небольшой книжечкой - это была единственная книжка его стихов. Все стихи оттуда он знал наизусть.
Мне приходилось наблюдать, как по-разному относятся писатели к собственным книгам. У одних они стоят в красивых переплетах в хронологическом порядке каждое издание, и иногда представляют самый обширный раздел личной библиотеки, а у других рассованы по разным углам, как ненужное старье, никогда они не могут их найти, очень часто эти книги растрепаны и грязны, в случае необходимости таким авторам приходится свои книги брать в библиотеке. Этих писателей вполне удовлетворяет, что творения их разошлись по свету, и эти книги больше их не занимают. Быть может, законченные вещи потому имеют для нас столь мало значения, что мы всецело заняты теми, которые мечтаем написать, эти книги могут родиться, а могут так и остаться ненаписанными.
СКРЫТЫЙ СОЮЗНИК
Литературное произведение не существует вне общества. Можно, конечно, себе представить, что оно создается одинокой личностью, выключенной из среды мыслящих, обладающих даром речи существ, но это будет случай настолько исключительный, что им займутся или фантасты, или люди, исследующие патологические отклонения. Ни узник, ни отшельник, если они увековечивают в письменной форме свои переживания и размышления, не могут быть вне общества: первый надеется в него вернуться, второй - даже отрекаясь от него навсегда считается с возможностью, что написанное им будет обнаружено и прочитано. Иов со дна бездны взывал: 'Кто сможет сделать так, чтобы были записаны слова мои! Кто сможет сделать так, чтобы они резцом были высечены в книгах...' Робинзон, ведя дневник на безлюдном острове, не оторван от мира, потому что живет будущим, которое вернет его человеческому обществу, впрочем, как в этой надежде, так и в способе распоряжаться собственным одиночеством Робинзон - чистая фикция. Потому что настоящий Робинзон, то есть его прототип Селькирк, так страдал от одиночества, что не только не помышлял о писании, но и говорить разучился. Лишь психиатрам известны состояния острой графомании, где важен лишь сам процесс письма в полном отрыве от мысли о каком бы то ни было читателе.
Есть вещи, о которых говорят, что они не предназначались для публикации: личные, интимные признания, заметки, письма. Но тайны для того и существуют, чтобы их разоблачать. Не следует думать, что только с появлением хищнического книгопечатания начали издавать посмертные бумаги, остающиеся после писателей, уже в I веке до н. э. была предана огласке корреспонденция Цицерона. Письмо - предатель: кто поверяет ему свои мысли, не должен рассчитывать на сохранение их в тайне. Даже черновые наброски не застрахованы от этого, они могут привлечь внимание исследователя, и он обнаружит в них компрометирующие писателя тайны его работы, например заимствования чужих мыслей, но может произойти и обратное - реабилитация в мнимых провинностях. Так, Юзеф Биркенмайер, перетряхнув записи Сенкевича, доказал, что автор 'Огнем и мечом' знал, читал и продумал произведения, в незнании которых его несправедливо обвиняли.
А что же говорить о признаниях, сердечных излияниях и мыслях, о добродетелях и пороках, сведениях счетов с собственной совестью, поисках пути к совершенству или ядовитых замечаниях о друзьях и знакомых - тайный реванш за безупречную предупредительность и благожелательность в обществе! Неприкосновенность и тайна этих записей зависит от известности писателя: если она превышает средний уровень, к этим бумагам обязательно протянется любопытная или алчная рука. Правда, в Польше такие документы могут рассчитывать на безопасность, пройдет столетие, прежде чем кто-нибудь заглянет в них, чаще всего они гибнут на мусорной свалке или дожидаются военного пожара, и тот кладет конец их сиротской доле. Только в последнее время в результате чудовищных опустошений в рукописном фонде начали в широком масштабе в Польше публиковать мемуары, какие чудом еще уцелели после войны, дело это заслуживает всяческого одобрения.
Абсолютной искренности не существует. Не раз перо останавливается на середине страницы, не раз глаза, смотрящие на слова, не запятнанные ложью, устрашаются тени чужой, неведомой фигуры, которая когда-то в будущем склонится над этими страницами, - достаточно мига такой рефлексии, и чистота внутреннего голоса окажется замутненной. Мы настолько тесно связаны с людьми, настолько тщательно они за нами наблюдают, подслушивают, даже когда мы находимся в полном одиночестве, что все это дает о себе знать, стоит лишь взяться за перо. Ренан, будучи семинаристом, отторженным от мира в своей келье в Сен-Сюльпис, еще далекий от занятий литературой, наклоняясь над страницей своего интимного дневника, чувствует себя так, будто потомки уже заглядывают из-за его плеча в эти страницы.
В конце концов писатели, ведшие дневники, примирились с судьбой, заранее зная, что все их секреты будут оглашены. Отказавшись от иллюзий, якобы они беседуют один на один с собственной душой, они перешли на публичную исповедь. У литературной исповеди солидные традиции - ее открывают 'Размышления' Марка Аврелия и 'Исповедь' святого Августина. 'Исповедь' Жан-Жака Руссо, передразнивая полную смирения и раскаяния 'Исповедь' Августина, сделалась образцом лживого эксгибиционизма. Руссо при жизни 'Исповедь' не издал, а его продолжателям в этом жанре не захотелось ждать посмертных публикаций, поэтому уже Гонкур еще при жизни опубликовал несколько томов дневника, который вел вместе с братом, в наше время так же поступили Ян Лехонь, Жюльен Грин, Франсуа Мориак, Поль Клодель, Шарль Дюбо. Кончилось тем, что интимный дневник сделался полноправным литературным жанром, особенно во Франции, где он даже санкционирован премией, предназначенной для лучших произведений в этой области. Все, что запечатлевается в письме, настойчиво стремится оторваться от автора и как произведение искусства вступить в мир похвалы и порицания, блеска и забвения.
Дневник, публикуемый том за томом Жюльеном Грином, представляет собой выбор почти ежедневных записей писателя. Автор, делая выбор, не отдает предпочтения важному перед незначительным: для него главное - 'чистая правда', последнее слово о ней он оставляет для посмертного издания. Хотя он и одержим страстью к правде, это не мешает ему не терять над собой контроля и критически оценивать других. 'Я не знаю дневника писателя, - говорит он, где бы правда была высказана до конца. Наиболее искренние люди могут отважиться лишь на полуправду'. Действительно, никто не способен дать больше: как в теле, так и в душе есть вещи, о которых человек никогда не осмелится поведать. Кому бы то ни было. Это не удалось даже Полю Леотану, столь вызывающе нескромному.
Не только в интимных записях мысль о близком человеке отводит перо от слов, которых стыдится