'Если бы мне пришлось вновь пережить свою жизнь, — писал Чарльз Дарвин, — я установил бы для себя правило читать какое-то количество стихов и слушать какое-то количество музыки по крайней мере раз в неделю; быть может, путем такого постоянного упражнения мне удалось бы сохранить активность тех частей моего мозга, которые теперь атрофировались. Утрата этих вкусов… может быть, вредно отражается на умственных способностях, а еще вероятнее — на нравственных качествах, так как ослабляет эмоциональную сторону нашей природы'.
Великий эволюционист понимал, насколько важно искусство для научного творчества. Природа едина, но математика далеко не единственный, ее язык. Как правило' наиболее блистательные открытия приносит нам аналогия, перебросившая свой невидимый мост между самыми отдаленными областями человеческой жизни.
Академик А. Е. Арбузов часто говорил:
— Не могу представить себе химика, незнакомого с высотами поэзии, с картинами мастеров живописи, с хорошей музыкой. Вряд ли он создаст что-либо значительное в своей области.
Академик П. А. Ребиндер обожал театр, живопись, сам писал по-французски стихи. Физическая химия была для него лишь составной частью величественной гармонии мира. Чисто эстетическое впечатление от выведенной формулы было для него критерием верности.
И это действительно так: у науки своя эстетика. Но заметить, почувствовать ее может лишь тот, для кого искусство не является наглухо запертой дверью. Для Бутлерова путь в науку начался, по его собственному признанию, с увлечения 'химическим колоритом'. Его поразили сверкающие красные пластинки азобензола, игольчатые желтые кристаллы азоксибензола, серебристые чешуйки бензидина.
Тяга к классическому совершенству, привычка к гармонии пропорций, скупость художника в деталях и элементах конструкций — вот что дает исследователю искусство. Недаром один из основоположников структурной теории Кекуле любил и хорошо знал архитектуру. Он искал красоту, упорядоченность и лаконичность форм и в построении молекул. И поиск этот был аналогией, переброшенной от искусства к естествознанию.
Таких примеров можно привести много. Но наш век отличается особой спецификой. Сейчас от ученых зависит судьба всего человечества. Они передали людям власть над титаническими силами. И в зависимости от того, в какую сторону будут они повернуты, наша Земля станет либо мертвым небесным телом, либо центром процветающей космической цивилизации. Это известно каждому.
Вот почему моральные проблемы науки достигли теперь невиданной остроты. И те 'нравственные качества', о которых писал Дарвин, определяют сегодня лицо ученого: либо гражданина своей страны, ответственного перед своей совестью и миром, либо маньяка, хладнокровно вооружающего поджигателей войны нервным газом, 'пятнистой лихорадкой скалистых гор', кобальтовыми бомбами.
Научная фантастика для ученых — полигон испытания моральных проблем. Причем полигон открытый, на котором могут присутствовать сотни миллионов зачастую очень далеких от науки людей. Отсюда особая ответственность, с которой подходят такие ученые, как Сцилард или Винер, к литературе.
Мне выпало счастье встретиться один раз с Норбертом Винером. И когда я читал его рассказ «Голова», то мысленно видел всепонимающие, чудовищно увеличенные круглыми многодиоптрийными очками его глаза…
Вот врач, насильно приведенный гангстерами, обрил череп бандюги, погубившего его семью, выпилил кусок кости, обнажил мозг…
Мне казалось, что это рассказывает сам Винер, что он тот самый хирург, который дал когда-то знаменитую клятву Гиппократа и думает теперь над вековым гамлетовским вопросом. И с волнением ждал я, как решит его великий творец кибернетики, мудрый и очень добрый человек. Может быть, и для самого Винера это было своего рода внутренним монологом. Необходимо быть добрыми, но нельзя быть добренькими. После освенцимов и биркенау, после Хиросимы. Я не верю, что принципы демократии требуют равной свободы и для фашистов, чьи партии колониями ядовитых грибов взрастают в уютных теплицах «благополучных» стран, и для маньяков, одержимых манией насилия и убийства. Если человек сам отделяет себя от людей стеной ненависти, он теряет право быть человеком.
Неуловимые движения скальпеля, и перерезана незаметная нить. Бандюга будет жить. Внешне не произойдет никаких изменений. Но… обычно он хорошо продумывал свои дерзкие операции, а вот теперь план разработки почему-то примитивен, и «огонь» полицейских автоматов уничтожает всю шайку.
И я рад, что Винер именно так разрешил гамлетовскую проблему. Впрочем, иного я и не ожидал от него. В своей автобиографической книге он писал:
'Между экспериментальным взрывом в Лос-Аламосе и решением использовать атомную бомбу в военных целях прошло так мало времени, что никто не имел возможности как следует подумать. Сомнения ученых, знавших о смертоносном действии бомбы, больше других и лучше других представляющих себе разрушительную силу будущих бомб, попросту не были приняты во внимание, а предложение пригласить японские власти на испытание атомной бомбы встретило категорический отказ.
За всем этим угадывалась рука человека-машины, стремления которого ограничены желанием видеть, что механизм пущен в ход. Больше того, сама идея войны, которую можно вести, нажимая кнопки, — страшное искушение для всех, кто верит в силу своей технической изобретательности и питает глубокое недоверие к человеку. Я встречал таких людей и хорошо знаю, что за моторчик стучит у них в груди. Война и нескладный мир, наступивший вслед за ней, вынесли их на поверхность, и во многом отношении это было несчастьем для нас всех.
Примерно такие и многие другие мысли проносились у меня в голове в день Хиросимы'.
Я услышал стук «моторчиков», когда читал рассказ американского ученого Роберта Уилли «Вторжение». Как будто совершенно случайно начался этот конфликт. Пришельцы приняли прожекторный луч за оружие землян и ответили. А потом застучали «моторчики». Люди с такими механическими штучками в груди, которые в свое время обрушили атомный смерч на Хиросиму и которых на южноамериканском континенте зовут «гориллами», приступили к привычной работе.
Восьмидюймовые гаубицы в лесу, оцепление, бомбардировки с воздуха, танки. Даже в странной войне — 'на войне как на войне'. Создатель уникальной плотины инженер Уолтер Харлинг вроде бы совершил акт героизма. С тысячами хитроумных предосторожностей, без страха и сомнения, совсем один взорвал он детище рук своих. Электростанция перестала давать ток, силовая завеса над кораблями пришельцев исчезла, и тысячи тонн металла, начиненного тринитротолуолом, сделали свое дело. Можно спать спокойно — Земля избавлена от… непонятной угрозы. Ликующие толпы во главе с самим генералом бросаются к герою. А он, 'не слушая поздравлений, сообщил своим спасителям, что Харлинговская плотина начнет работать еще до весны'.
Но мы-то понимаем, какое гнусное дело совершил этот филистер, уверенный в своей правоте, ни на секунду не задумывающийся над тем, что творит. И не столько тот факт, что 'снаряды накрыли цель, и цель перестала существовать', сколько это туго-думное безмыслие, эта безапелляционная непогрешимость навевают тягостное чувство бессилия, гнева и стыда.
Такое же тихое отчаяние, спрятанное под внешним благополучием иерархического порядка и ритуала, слышится и в рассказе Чэндлера Дэвиса 'Блуждания на высшем уровне'. Бюрократизм, доведенный до предела, продуманный регламент абсолютного централизма оборачиваются в итоге не только анархией, но и абсурдом. Корпорация, в которой блуждает профессор Леру, — экологически замкнутая система. В ней нет места ни для него, ни для его оксидазы, ни для кого-либо другого. Полное отчуждение от науки, от реальной жизни. Бюрократическая машина делится равнодушно и неотвратимо, как одноклеточная бактерия, и замыкается сама в себе. Она настолько хороша, что даже жертвы творят молитвы во славу ее. Но как раз такое совершенство и бывает чревато взрывом. И он неминуем, несмотря на то что сам Чэндлер Дэвис видит в развитии лишь эволюционную сторону. Революции не только неизбежны, они необходимы, хотя бы для того, чтобы взорвать «совершенство» корпораций. Профессор Леру-это уже не трагический гений, не поверженный в борьбе с бездушной машиной титан, это слепой и безвольный червяк. Таким рисует автор ученого будущего.
К такой же простейшей экстраполяции прибегает и Джон Пирс ('Грядущее Джона Цзе' и 'Не вижу зла'). Правда, то грядущее, в котором оказывается Джон Цзе, мало напоминает мир корпорации. Но общность исходных позиций бросается в глаза. Заглавие 'Не вижу зла' звучит как своего рода кредо. Вик Тотчер идет дальше профессора Леру. Он продает себя и свою науку без трагической маски на лице,