— Не представляю. Думаю, что, во всяком случае, не родственника. Площадь, как и положено, отошла райисполкому, который и выдал на нее новый ордер.
— Из письма это не следует.
— Еще бы! Здесь даже не сказано и о притязаниях самого Чердакова.
— Это как раз чувствуется. Присутствует между строк… Доволен твой Лев Минеевич новым соседом?
— Кажется, доволен. Не опасается.
— Это самое главное. А теперь пиши объяснение.
— Я? Объяснение? По поводу чего? — Люсин побледнел от ярости.
— Этого самого. — Генерал брезгливо щелкнул бумажку. — Только не кипятись. Мне твой ответ не нужен. Даже если бы я тебя не знал, то одного этого «для сведения», — он сморщил нос, как от дурного запаха, — одного заголовочка было бы вполне достаточно. Мне портрет Чердакова ясен, но порядок есть порядок. Письмо, как ты видишь, адресовано не мне, и я получил его вместе с соответствующими резолюциями. Так что будь любезен, садись и пиши. Потом мы подумаем, как ответить, чтобы отбить у этого хорька охоту кропать.
— Есть статья за клевету.
— Брось! — махнул рукой генерал. — Что ему сделают, пенсионеру этому? Только себя обмараешь. Охота тебе давать объяснения? Выслушивать всякий вздор? Ведь прежде чем клеветника удастся наказать, он выльет на тебя ведро помоев. На тебе ручку. Вот тебе лист бумаги.
— Ладно, — буркнул Люсин и взял перо.
Но рука не слушалась его, он писал разлетистым, изменившимся враз почерком, неразборчиво, делая непонятные орфографические ошибки, пропуская отдельные буквы и целые слова. Голова покруживалась и на глаза набегали туманные полосы. Он с болью сознавал, что совершенно не способен с собой совладать. Требовалась немедленная разрядка, но она была, к несчастью, недосягаема. Больше всего на свете Люсину хотелось сейчас врезать этому… Он только однажды и то мельком видел Чердакова. С непривычной обостренностью предстал перед его внутренним оком сутулый широкоплечий коротышка с красной могучей шеей, низким лбом, поросячьими глазками и торчащим ежиком жестких, как щетина, волос. Образ был до омерзения закончен и ясен. Люсин никогда не бил человека. Даже в лихие и бесшабашные годы на траловом флоте. Но сейчас вмазать бы со всего плеча, в кровь!
Глава вторая. ПРОГРАММА «НЕНАВИСТЬ» И ПРОГРАММА «ЛЮБОВЬ»
Чтобы отвлечь приятельницу от тягостных мыслей, Вера Фабиановна съездила на Птичий рынок и по баснословно дешевой цене — всего за пятерку
— купила чудесного сиамского котенка. Беленький, с коричневыми ушками и голубыми слезящимися глазами врубелевского Пана, он был жалок и трогателен. Попав в чужие руки и очутившись в маршрутном такси, набитом гражданами всех возрастов, которые, оберегая свои клетки и банки с водой, молча и яростно боролись за место под солнцем, котенок впал в отчаяние. Покачиваясь на высоких, с развитыми подушечками лапах, он испуганно попискивал и полосовал коготками новую владычицу. Но Вера Фабиановна переносила пытку с гордым безразличием индейского воина из племени навахо.
Доехав до метро «Таганская», она купила тройку гвоздик и, удовлетворенная, опустила пятачок в щель турникета. Но автомат почему-то не сработал; хищно клацнув рычагами, он ударил Веру Фабиановну по ногам, она испуганно вскрикнула, котенок вырвался и что было сил понесся по эскалатору, идущему вверх. Поднялся веселый переполох, и беглеца, изнемогшего в попытке одолеть бегущие навстречу ступени, изловили. Дальнейший путь Веры Фабиановны по кольцу до «Белорусской» и далее до Моссовета протекал без приключений. Травмированный неудачным побегом, котик больше не царапался и только дрожал, прижимаясь к хозяйке горячим тельцем. Вера Фабиановна явственно ощущала, как слепо трепещет его крохотное сердечко.
Людмила Викторовна встретила ее в траурном платье.
— Что случилось, милая? — испугалась Чарская, пронзительно вглядываясь в заплаканное лицо приятельницы. Но черное платье, покрасневшие глаза и особенно наброшенная на голову скорбная газовая косынка говорили без слов. — Аркадий Викторович?
— О дорогая! — Ковская на миг прижалась к ней щекой. — Аркашеньки больше нет, — и беззвучно заплакала. Она не смахивала набегающие слезы и даже не всхлипывала. Только плечи тряслись и мучительно жалко морщился покрасневший нос.
— Как же так? — бессмысленно спросила Вера Фабиановна. Махровые гвоздики выпали из ее рук.
Притихший было котенок, налился стальной силой, рванулся и, прошмыгнув между ног безучастной ко всему Людмилы Викторовны, затерялся в настороженно притихшей квартире, в которую пришла смерть.
«Как это все нелепо! — пронеслось в голове у Веры Фабиановны. — Котенок, цветы…»
— Что же мы так стоим? — Людмила Викторовна уткнулась в платочек и побрела к себе в спальню.
Чарская нерешительно переступила порог. Она заперла дверь, накинула цепочку и, бегло глянув в овальное зеркало, с выражением сочувствия и скорби последовала за подругой.
Сколько смертей видела она на своем веку! Трагических и нелепых, скоропостижных и беспощадных в своей медлительности, последовательно разрушающей тела и души. На всю жизнь она запомнила горячечный бред Эппоминанда Чарского, скончавшегося в остром припадке делириума под Вяткой, в убогой каморке третьеразрядного трактира. Какой опустошенной почувствовала она себя в ту минуту, какой безнадежно усталой и постаревшей, а потом вдруг поняла, что все только начинается, она молода, хороша собой и свободна, свободна. Она возвратилась к родным пенатам, откуда сбежала с Эппоминандом незадолго до революции, залечивать душевные раны. Но в тот самый миг, когда ей дано было ощутить себя королевой на празднике жизни, в одночасье скончался батюшка. Вернувшись после отчаянного кутежа домой, она застала там кучу чужих любопытных людей: каких-то дворников, соседку-молочницу, милиционера. Все промелькнуло в кошмарном калейдоскопе. И лишь лицо отца на белой подушке, его ассирийская клинышком борода и загадочная улыбка мыслителя и масона остались в памяти навсегда. И еще невероятный живой нимб из кошек, окруживших и в смерти прекрасную голову усопшего.
Да, Вера Фабиановна многое повидала и ко многому привыкла. И не то чтобы ей не было жаль безутешную подругу, но сочувствовать слезно и с истинной болью она не могла. Все-таки это было чужое и мимолетное, которое пройдет и забудется, надо лишь пережить кратковременный срок, поскорее исполнить то положенное и неизбежное. Выплакала свои слезочки Верочка Пуркуа, иссохло и равнодушно закаменело сердце Веры Фабиановны Чарской. Да и не знала она как следует покойного, который был и остался ей совершенно чужим человеком. Чего же ей и убиваться тогда, зачем страдать?
— Ну успокойтесь, дружочек, возьмите себя в руки. — Она ласково, хоть и с затаенным нетерпением похлопала Людмилу Викторовну по спине. — Нельзя же так, мой ангел… Право.
Людмила Викторовна послушно вытерла глаза, положила горячий от слез платок на туалетный столик и присела на постель. Только пальцы ее находились в беспрестанном движении, метались по синему шелку покрывала, беззвучно скользили по узору полированной спинки.
— Когда вы узнали? — решилась спросить Вера Фабиановна и, словно по неумному чьему-то наущению, сказала: — Я как предчувствовала. С самого утра сердце ныло. Так одиноко мне вдруг сделалось! Так одиноко! Это я за вас кручинилась, ваше сиротство переживала. Дай, думаю, съезжу на Птичий рынок, ныне хоть и не воскресенье, а все же авось кто и вынесет под забор божью тварь. Так оно и вышло. Сиамочку купила для вас, мальчика. Шустрый такой мальчонка! Видели, как он стрелой в дом пролетел? Дурак-дурак, а понял, что на место доставлен. Вам с ним веселее теперь будет… Вы меня слышите?
Людмила Викторовна, сглатывая слезы, кивнула, хотя было видно, что все то, о чем говорила ей Чарская, не доходит до нее. Она просто не слушала Веру Фабиановну, а если и слушала, то не