я мирно поджидал автобус на остановке. Судя по фуражке и пальто, передо мной был водитель такси.
— Отпустите меня, гражданин! — шипел я, делая телодвижения, отдаленно напоминающие танец живота. — Я вас не знаю и сомневаюсь, что когда-нибудь захочу знать!
— У меня есть свидетель! — вопил он. — Ты ответишь по закону!
— Ay меня будут свидетели! — защищался я. — Свидетели вашего хулиганства. Вся эта очередь пойдет ко мне в свидетели!
Через десять минут я сидел в отделении милиции. Мне инкриминировался обманный проезд на такси с последующим бегством в неопределенном направлении. Оказалось, я задолжал этому парню за проезд три рубля. И у него действительно был свидетель, такой же водитель такси, который якобы видел, как я в момент расчета выскочил из машины и улепетывал, словно заяц. Сколько я ни ломал голову, я не мог придумать подходящего алиби. Мало того, память подсказывала мне, что в день, упомянутый таксистом, я действительно использовал этот вид транспорта. Но конечно, не столь позорным образом. Правда, мне вспоминалось, что кое-какие мысли о дороговизне проезда в такси у меня были. Но только мысли. Не более. Никаких поступков в качестве логического завершения моих размышлений не последовало, — это я знал совершенно точно. Я не мог бы поступить так, как рассказывал возбужденный водитель такси. Ни в коем случае.
— Вот что, гражданин, — сказал молоденький лейтенант с усталым лицом и зевнул так, что я смог по достоинству оценить, сколь великолепным архитектурным сооружением была его нижняя челюсть. Рассматривая розовую гортань милиционера, я как-то очень быстро пришел к убеждению, что мне стоит покориться. Поэтому я заплатил водителю три рубля и штраф, который лейтенант наложил на меня, сказав, что я еще счастливо отделался. А то можно и пятнадцать суток добавить, сказал этот лейтенант. Он, очевидно, здорово устал после ночного дежурства. Меня-то он рассматривал прямо с какой-то ненавистью. Очевидно, все мы, побывавшие у него в эту ночь и утро, порядком ему досадили. Так что я, пожалуй, действительно счастливо отделался. Положив квитанцию о штрафе в карман, я убрался восвояси. Это происшествие меня огорчило, так как оно ударило по моему месячному бюджету.
Но неприятности, как известно, не гуляют в одиночку. Через несколько дней я нашел свою фамилию на доске объявлений, где вывешивали директорские приказы, отпечатанные на полупрозрачной папиросной бумаге. Обозначавшее меня родное словосочетание следовало сразу же после формулировки 'объявить выговор за нарушение трудовой дисциплины'. Я был осужден за самовольный уход с работы на два часа раньше срока. Увидев дату своего преступления, я разозлился. Я отлично помнил, что в этот день я отпросился у заведующего лабораторией. Мне нужно было съездить в учебный институт на консультацию по курсовому проекту, и шеф величественно кивнул головой. Ступай, мол, только распишись в книге ухода- прихода.
— Так ведь он же вам не разрешил. И приказ написан на основании его докладной записки, — сказали мне в отделе кадров.
Такое вероломство со стороны шефа потрясло меня. Я решил выяснить отношения.
Шеф восседал в каморке, которую только по недомыслию или из подхалимажа величали кабинетом. Стены сей кунсткамеры были украшены заспиртованными моллюсками и головоногими, прямыми родственниками тех существ, что обитали в Мировом океане в доисторические времена. Впрочем, в данный момент палеонтологические редкости меня не интересовали. Я с ходу и достаточно энергично изложил свой протест. Шеф, как мне показалось, был удивлен, а кое-кто из кальмаров зашевелился в своих банках, угрожающе распрямляя щупальца.
— Я вам действительно запретил в тот день уходить с работы раньше положенного времени, — сказал он, сняв очки в золотой оправе, — тем более что вы это делали четвертый раз подряд. А у нас, как вам известно, отчетный период, и все должны быть на местах.
Я оторопел.
— Как же так? Ведь вы согласились, когда я вас спрашивал, даже головой кивнули и…
— Вы что-то путаете. Совсем наоборот. Я вас предупредил, что прибегну к административным воздействиям, если ваше самоволышчанье повторится. У меня есть свидетели нашего разговора.
Свидетели? Опять свидетели… Все на свете задались целью свидетельствовать против меня. Что ж это такое?
— Что ж это такое? — словно мысленное эхо произнес шеф. Я уже давно собираюсь с вами поговорить. За последние полтора-два месяца вы сильно изменились, и, должен признаться, не в лучшую сторону. Я знаю, что у молодежи бывает всякое. Каждый должен через это пройти, но все же… существует предел. Некоторые границы нельзя переступить, не потеряв уважение общества и тех людей, хорошим отношением которых дорожишь. Я на многое закрываю глаза, но это уж слишком. Вы мне нравитесь, вернее, нравились и как работник, и как человек, но, простите, в некоторых вопросах я бываю по-настоящему принципиален. Это не мелочи, это серьезно.
— Что вы говорите, Исаак Исаакович! — возопил я. — Что «слишком»? Причем тут уважение, причем тут молодость, совсем я не такой уж молодой!
— Тем более. Все эти ваши разглагольствования и демонстрации ни к чему хорошему не приведут. У нас в коллективе разные люди, и каждый понимает вас по-своему.
— Какие разгл… какие демонстрации? — лепетал я, совершенно подавленный.
— Вы знаете, о чем я говорю.
И он посмотрел на меня тем долгим, всепонимающим и всепроникающим взглядом, которым на меня в последнее время стали частенько поглядывать знакомые и незнакомые люди. Этим взглядом он будто петлю надел мне на шею, и я почувствовал мгновенное удушье. Со словами 'ничего я не знаю' я покинул своего начальника.
В институтском коридоре я с минуту стоял, пытаясь собраться с мыслями, но они как назло разбегались подобно тараканам, попавшим в световой луч. Ко мне подошел Жора. В отличие от обычного состояния его физиономия сменила хитровато-насмешливое выражение на высокомерно-кислую мину, что, разумеется, ему решительно не шло.
— Вот что, — сказал он деловым тоном. — Я не против шуток, пока они делаются на дружеской ноге.
— Ты о чем? — равнодушно спросил я. Мне внезапно стало все равно, я был готов ко всему самому плохому.
— Это ты сказал Аделаиде, будто я сочинил стишок про Тукина?
— Какой стишок?
— Ну тот, ты знаешь, о чем я говорю…
— Я? Аделаиде? Ты что?
— Слушай, я знаю Адель уже восемь лет, и она не такой человек, чтобы врать.
— Жор, не говорил я этого Адели, — устало выдавил я.
Мы замолчали. Жорка почесал за ухом.
— Не знаю, — сказал он, — зачем тебе захотелось поссорить меня с Тукиным. Это тем более подлость, что стишок-то сочинен тобой.
— Мной?!
Жора отчужденно посмотрел на меня.
— Вот ты какой, оказывается, — молвил он многозначительно. — Только напрасно ты так изворачиваешься. Оригинал, написанный твоей рукой, со всеми правками и помарками, — вот он!
И он эффектно помахал перед моим носом скомканной бумажкой, изборожденной вдоль и поперек лиловыми рифмами. Затем он удалился, гордый, как торреро, а я остался в положении быка, которому воткнули в загривок лопату и забыли ее оттуда вытащить.
Соображать я не мог, да и не хотелось мне соображать. Я поплелся вдоль коридора, полный печальных раздумий о кознях судьбы, о моем бренном существовании среди слишком сложного, слишком взрослого для меня мира.
Я шел, а навстречу мне двигалась Танька. Уж кого-кого, а ее-то я меньше всего хотел бы встретить в эту минуту. Уж слишком я был беззащитен, слишком ослаблен, чтобы обороняться. Но странное дело, Танька вела себя тоже весьма необычно. Она не помахала мне издали рукой, она не скорчила мне страшную рожу, не показала язык — одним словом, не выкинула ни одного своего привычного коленца.