Тоня, еще дрожа, стала отряхиваться от снега. Руки болели, в голове стучало. Ну и ну, вот так история. И что это, главное, было?
И тут вдруг она обнаружила такое, от чего кровь опять бросилась ей в голову. Мальчишка стащил кисет!
Тоня схватила «финки» и настигла мальчишек у кемпинга. Развернулась и заступила им дорогу. Это тетя Эйр научила ее вставать так.
Заметно, что мальчики братья, хотя один темный, а другой светлый. У них у обоих что-то симпатичное во взгляде.
— Кисет, — сказала Тоня.
Задира с темными блестящими волосами держал кисет в руке и, судя по всему, не собирался с ним расставаться.
— Я сказала — кисет, — повторила Тоня.
Она и не представляет, эта повелительница Глиммердала, до чего же грозный у нее вид.
— Уле, отдай ей кисет.
Ага, этот, которого нельзя трогать, тоже умеет разговаривать, оказывается. Он поворачивается к Тоне и смотрит на нее, словно бы прося прощения.
— Он ничего такого не хотел. Просто…
— Нет, хотел! — вопит младший и что есть силы швыряет кисет. Он приземляется на дороге далеко впереди.
— Ты дерешься как девчонка, вот! — кричит он гневно и в ярости убегает в кемпинг.
— Я и есть девчонка! — еще более гневно кричит ему в спину Тоня.
Они остаются вдвоем. Она и тот, которого она тронула пальцем. Симпатичный с виду мальчик со светлыми волосами и застенчивым взглядом. Тоня всем сердцем ждет, что он заговорит с ней. Скажет что- нибудь хорошее. Тем более у нее вон кровь из носа капает, снег вокруг весь в красную точечку. Но мальчик ничего не говорит. Смотрит в землю. Потом поворачивается и идет следом за похитителем кисета.
Тоня остается одна за воротами кемпинга.
— Идиоты!
На ее крик Клаус Хаген отодвигает занавеску в конторе и посылает ей взгляд, от которого у многих — да почти у всех — по спине пошли бы холодные мурашки. Но Тоня только пристальнее смотрит на стену домика, где скрылись братья.
— Идиоты, — повторяет она шепотом и разворачивает «финки».
Расплакалась Тоня уже у Гунвальда.
— Я подралась, — всхлипывала она.
Пока удивленный Гунвальд пододвигал Тоне стул и протягивал салфетки вытереть нос, гроза Глиммердала всё рассказывала и рассказывала. Потом Гунвальд спросил, врезали ли ей хоть разок по- настоящему. Тоня сказала, что вроде врезали. Гунвальд принес перекись и пластырь и заклеил где надо. И пока Тоня продолжала неутешно оплакивать тяготы жизни, сварил ей какао из настоящего шоколада. Потом поставил перед ней дымящуюся чашку и сунул себе под губу большую щепоть табаку. Такого прекрасного табака он не пробовал ни разу за все семьдесят четыре года своей жизни. Прямо чувствуешь, что кто-то прошел ради него и ради тебя огонь, воду и медные трубы. Да будут благословенны Нильс, и Анна, и все силы добра.
Тоня всё плачет. Сколько она себя помнит, хуже этого ничего с ней не случалось. А она так мечтала, чтобы в Глиммердал приезжали дети!
— Ну почему, почему должны были приехать такие непроходимые идиоты?! — завывает Тоня.
— Ну же, успокойся уже, — увещевает ее Гунвальд.
Потом идет за скрипкой и, жуя табачок, прижимает ее подбородком и устраивает для Тони концерт.
Иногда Лив-пасторше удается уговорить его сыграть в церкви. Тогда Тоня старается пойти с ним. Она садится на хорах и смотрит, как Гунвальд — в мятой рубашке и брюках как от долгов бегать — извлекает из своей скрипки божественные звуки, и они плывут над головами слушателей, и поднимаются под своды, и возносятся в небо. Как же она тогда гордится Гунвальдом! Но ничуть не хуже и вот такой концерт на кухне, когда на патлатом Гунвальде дырявый свитер. Даже еще лучше, думает Тоня.
Папа говорил, что в молодости Гунвальд играл в симфоническом оркестре в Осло. Но потом оркестр ему, видно, надоел, и он вернулся назад в Глиммердал и стал хозяйничать на своем хуторе. С тех пор Гунвальд играет только по окрестным деревням. И когда бы Тоня ни поехала с ним в город или в Барквику, обязательно на улице кто-нибудь подойдет с вопросами об игре на скрипке.
— Музыка — это мое сердце, — признался Гунвальд Тоне однажды. — Без скрипки я бы сдох и окаменел.
В такие дни, как сегодня, Тоня очень хорошо его понимает. Звуки скрипки пробирают насквозь. Тоня даже чуть повеселела. А в самом конце Гунвальд, как она и надеялась, закрыл глаза и мягко и нежно провел смычком по струнам — и старинная пастушеская песенка «Черный, черный козлик мой» наполнила теплую кухню. И тут Тоня снова заплакала, потому что она любит эту песню больше всего на свете: песня до того грустная, что в животе у Тони всё синеет.
Зачем ей какие-то дети, когда есть Гунвальд?
Вот музыка стихла, Гунвальд снова сел, и тогда Тоня вспомнила кое-что важное, о чем едва не позабыла среди всех этих происшествий.
— А кто такая Анна Циммерман?
Можно подумать, Гунвальду дали под дых. Он таращится на Тоню в ужасе.
— Откуда?.. — сипит он. — Анна Циммерман умерла.
— Знаю. Но кто она была?
Если бы не жалость к поколоченной Тоне, Гунвальд ни за что бы не ответил.
— Много, много лет тому назад Анна Циммерман была моей девушкой.
Гунвальду, похоже, пришлось собрать все силы и волю, чтобы выговорить это.
— У тебя была невеста?
Тоня смотрит на заношенный свитер, на торчащие лохмы, на всего Гунвальда. У
— Представь себе, была, — сердито огрызается Гунвальд.
— Так это у тебя любовные страдания, да? — осторожно спрашивает Тоня.
К любовным страданиям Тоня относится с большим уважением. У нее самой их никогда не бывало, зато у тети Эйр были, да такие, что весь старый дом стоял на ушах. Тетя неделю провалялась в кровати и отказывалась встать, пока чума не выкосит под корень всех этих мужиков, мерзавцев таких, — вот как она говорила.
И если у Гунвальда то же самое, то это даже неплохо, что он всего лишь сидит зимой по ночам в беседке.
— Какие еще любовные страдания? Что ты выдумала, шумиголова? Нет у меня любовных страданий, точка, — рычит Гунвальд.
Но видно, что ему плохо. Да и Тоне не слишком хорошо.
— Вот что, Гунвальд, — говорит Тоня, вставая со стула. — Ты иди в мастерскую, займись санями, а я нам в утешение буду рассказывать сказку о четвертом козленке Брюсе, невеличке.