на детство у Достоевского и у Фрейда!) Мир преступников и праведников. Но и для тех и для других открыты двери в Царствие Небесное. Каждый может спастись или погубить себя. От трупа отца Зосимы исходит запах тления — свидетельство того, что, несмотря на все свое благочестие, он умер отнюдь не в ореоле святости; а с другой стороны, вспоминая воров и разбойников, вместе с которыми отбывал наказание в Сибири, Достоевский пишет, какими неоднозначными оказывались эти люди, не укладывающиеся в единую мерку. Человек, это невероятное создание, всегда имеет возможность спастись. В этом отношении религиозное чувство Достоевского созвучно идеям Кальдерона, Тирсо де Молины и Миры де Амескуа{206} о свободе и прощении.
Герои Достоевского — святые и проститутки, преступники и праведники — обладают какой-то почти сверхъестественной реальностью, но эти странные существа — порождение другого времени. Уже умирающего времени — доиндустриальной эпохи. Тут Маркс поистине оказался блестящим провидцем: он предвидел распад традиционных связей, разрушение старых форм жизни под двойным воздействием капиталистического рынка и индустрии. Но Маркс не предсказал появления людей нового типа, которые, хотя и называли себя наследниками социалистов, оставили в XX веке от социалистических надежд и мечтаний одни лишь обломки. Достоевский был первым, кто описал эту категорию людей. Мы-то знаем их очень хорошо, поскольку в наше время имя им легион: это сектанты и фанатики идеологических учений, прозелиты Ставрогиных и Иванов. Все они так или иначе восходят к Смердякову, убийце, ученику Ивана, предтече Сталина. Сектанты унаследовали от нигилистов не ясность их ума, но их неверие. Точнее сказать, они превратили неверие в новый и весьма вульгарный предрассудок. Достоевский называет их
В молодости Достоевский был революционером. За революционную деятельность его арестовали, приговорили к смерти, а затем помиловали. Он провел несколько лет в Сибири (современные концентрационные лагеря в России не что иное, как расширение и усовершенствование системы репрессий, существовавшей еще при царях) и по возвращении порвал со своим радикальным прошлым. Он стал консерватором, христианином, монархистом и националистом. Но было бы ошибкой сводить все его творчество к какой-то определенной идеологической концепции. Хотя идеи играют в его произведениях важнейшую роль, он тем не менее не идеолог, а романист. Дмитрий Карамазов заметил как-то, что жизнь надо любить больше, чем смысл жизни. Дмитрий противопоставлен Ивану, но это не конкретное противопоставление; Достоевский не сталкивает одну идею с другой, он сравнивает одну человеческую сущность с другой человеческой сущностью. В отличие от Флобера, Джеймса {207} или Пруста, идеи для него вполне реальны, но реальны не сами по себе, а как одно из измерений человеческого существования. Его интересовали только воплощенные идеи. Некоторые из них шли от Бога, то есть от сердца, другие — и их большинство — от дьявола, то есть от ума. Сознание современного человека, подобно душе средневекового церковника, выступает у Достоевского как некое ристалище. Романы Достоевского в этом смысле есть воплощение параболы, его искусство ближе к св. Августину и Паскалю, чем к современному реализму. Но в то же время глубина и точность психологического анализа в его произведениях предвосхищают работы Фрейда, а в каком-то отношении даже превосходят их.
Именно Достоевскому мы обязаны самым глубоким и точным диагнозом нашей современной болезни: раскол психики, разлом сознания. Эта болезнь описывается одновременно и как психическая, и как религиозная. Ставрогин и Иван страдают галлюцинациями: в образе духов им является дьявол, и они разговаривают с ним. Но вместе с тем, как вполне современные люди, они понимают, что их видения — плод психического расстройства, порождения смятенной души. Однако оба не до конца в этом уверены, в своих беседах с призрачными гостями они вновь и вновь открывают обескураживающую правду: их собеседник — дьявол. В самом осознании своей одержимости есть нечто дьявольское: ведь это означает понимание того, что мое «я» расколото и моим голосом говорит кто-то посторонний. Но кто этот посторонний — бес или я сам? Каким бы ни был ответ на этот вопрос, он все равно будет свидетельствовать о раздвоении личности. Эти пассажи в книгах Достоевского завораживают: беседы Ивана и Ставрогина со своими демонами переданы настолько реалистично, что кажется, будто речь идет о чем-то обыденном. У Достоевского много абсурдных ситуаций и иронических размышлений. Читая его произведения, мы то смеемся, то замираем от страха. Мы испытываем двойное очарование: психологическое описание незаметно переходит в метафизическое рассуждение, а метафизическое рассуждение — в религиозное видение, религиозное видение оборачивается в конце концов рассказом, где необъяснимым образом смешиваются обычное, гротескное и инфернальное.
Беседы изображаются Достоевским с удивительным правдоподобием, не имеющим себе равных в современной литературе. Появившиеся с начала XVIII века в наших поэмах и романах духи выглядят обычно неубедительно. Это комедийные персонажи, а их эффектированный язык и напыщенные манеры просто невыносимы. Пожалуй, заслуживают похвалы лишь Гете и Валери{208} за то, что интеллектуализировали образ демона и придали ему символический характер; вполне терпимы также созданные в подчеркнуто иронической манере бесы фантастической прозы — дьявол в «Заколдованной руке»{209} Нерваля или восхитительный «Влюбленный дьявол» Казотта{210}. Современные же дьяволы бахвалятся тем, что они дьяволы, и назойливо растолковывают нам, что они пришли оттуда, из преисподней. Они «выскочки» из потустороннего мира. Бесы Достоевского тоже современны, они не похожи на средневековых чертей и дьяволов эпохи барокко — лукавых, сладострастных, экстравагантных и глуповатых. Они имеют, если можно так выразиться, клиническую реальность. В этом и состоит великое открытие Достоевского: он сумел разглядеть внутреннее родство зла и болезни, одержимости и рефлексии. Его бесы рассуждают в высшей степени разумно и, словно профессиональные специалисты по психоанализу, изощряются в доказательствах своего несуществования, своей мнимости. Они говорят нам: «Я только твоя навязчивая идея, твое ничто». В силу этих неоспоримых доводов они одерживают верх над нами (и тем самым над собой), и двум интеллектуалам, Ивану и Ставрогину, не остается ничего иного, как поверить им: воистину они дьяволы, ибо только дьявол может рассуждать подобным образом. Но даже если Иван и Ставрогин отчетливо осознáют, что это всего лишь галлюцинации больного ума, они все равно останутся в лапах дьявола. И в том и в другом случае оба они одержимы отрицанием, представляющим самую сущность дьявола. Так подтверждается мысль, которая мучит Ивана: чтобы верить в дьявола, совсем не обязательно верить в Бога.
Но существует тип человека, абсолютно не поддающегося бесовским соблазнам: это идеолог. Идеолог выкорчевал всякую двойственность. Он не разговаривает — он поучает, утверждает, отвергает, он убеждает и осуждает. Он обращается к своим товарищам, но никогда не говорит с ними: он говорит со своей идеей. Он также никогда не разговаривает с тем другим, которого мы всегда носим в себе. Он даже не подозревает о существовании другого, ведь другой есть идеалистическая фантазия, мелкобуржуазный предрассудок. Идеолог ущербен духом: ему не хватает самого себя. Достоевский любил бедных и простых, униженных и оскорбленных, но он никогда не скрывал своей антипатии к тем, кто называл себя их спасителями. Ему казались абсурдными их притязания освободить человека от бремени свободы. Тяжелого и драгоценного бремени. Идеологи же со своей стороны питают не менее сильную антипатию к Достоевскому. В одном из писем своей подруге Инессе Арманд Ленин называет Достоевского «архискверным». В другом случае он выразился так: «Я не трачу времени на эту дрянь». В эпоху Сталина Достоевский был почти запрещен, да и сегодня в официальных кругах его считают реакционером{211} и относятся к нему как к врагу. Но, несмотря на это, в России его книги принадлежат к числу наиболее читаемых, особенно в среде студенчества, интеллигенции и, конечно, среди заключенных в концентрационные лагеря.
Тиран своенравен и капризен. Традиционным лекарством от необузданных и сумасшедших Неронов и Калигул всегда был кинжал-цареубийца. Идеология же неподвластна пулям. Но не критике. Вот почему