Она улыбнулась ему, и вдруг он притянул ее к себе, его ноги прижались к ее ногам, руки стиснули ее спину, губы насильно раздвигали ее губы. Она отвернула от него голову.
– Нет-нет, пожалуйста, не надо, – услышала она свой тихий хриплый голос.
– Ну ладно, простите… Конец этим пещерным приемам, честное слово, Эвелин… Но вы не должны забывать, что вы – самая привлекательная девушка на пароходе. То есть на всем свете, вы знаете, что я хочу сказать.
Он стал спускаться первым. Когда она полезла в отверстие в дне корзины, у нее закружилась голова. Она падала. Его руки обхватили ее.
– Ничего, ничего, девочка, вы просто поскользнулись, – сказал он почти грубо. – Я держу вас.
У нее кружилась голова, она не могла двинуть ни рукой, ни ногой; она слышала свой тихий, молящий голос:
– Не уроните меня, Дирк, не уроните.
Когда они наконец спустились по лестнице на палубу, Дирк прислонился к мачте и глубоко вздохнул.
– Фу… Вы здорово напугали меня, юная леди.
– Я очень огорчена, – сказала она. – Как это глупо, что я вдруг расклеилась, точно маленькая… Должно быть, я на минуту потеряла сознание.
– Да, не следовало таскать вас наверх.
– А я рада, – сказала Эвелин.
Она почувствовала, что краснеет, и побежала по палубе и коридору первого класса в свою каюту; там ей пришлось выдумать целую историю, чтобы объяснить матери, где она разорвала чулок.
Она всю ночь не могла заснуть и лежала с открытыми глазами на своей койке, прислушиваясь к отдаленному ритму машин и скрипу судна и журчанию разваливаемых волн, доносившемуся в открытый иллюминатор. Она еще чувствовала мягкое прикосновение его щеки и внезапно отвердевшие мускулы его руки, когда он обнял ее за плечи. Теперь ей было ясно, что она бешено влюблена в Дирка, и она мечтала, чтобы он сделал ей предложение. Тем не менее она была очень польщена, когда судья Генч, высокий, седой юрист из Солт-Лейк-Сити, с молодым румяным лицом и юношескими повадками, присел на край ее палубного кресла и почти целый час рассказывал о своей молодости, проведенной на Западе, и о своем несчастливом браке, и политике, и Тедди Рузвельте, и прогрессивной партии. Она предпочла бы общество Дирка, но, когда Дирк проходил мимо повесив голову, в то время как она слушала рассказы судьи Генча, она почувствовала себя особенно хорошенькой и оживленной. Ей хотелось, чтобы это плавание никогда не кончилось.
В Чикаго она часто встречалась с Дирком Мак-Артуром. Провожая ее домой, он всегда целовал ее на прощание и во время танцев тесно прижимал к себе и иногда брал за руку и говорил, какая она чудная девочка, но о браке не заикался.
На одном балу, где она была с Дирком, она встретилась с Салли Эмерсон, и ей пришлось признаться, что она совершенно забросила живопись, и у Салли Эмерсон было такое разочарованное лицо, что Эвелин почувствовала себя совсем пристыженной и быстро заговорила о Гордоне Крейге и о выставке Матисса, которую видела в Париже. Салли Эмерсон собиралась уходить. Один молодой человек ждал, когда Эвелин освободится, чтобы пойти с нею танцевать. Салли Эмерсон взяла ее за руку и сказала:
– Не забывайте, Эвелин, что мы возлагаем на вас большие надежды.
И пока Эвелин танцевала, в ее голове пронеслось, кем для нее была Салли Эмерсон и какой удивительной она ей казалась; но, когда она ехала домой с Дирком, все эти мысли растаяли в ярком свете фар, в резком рывке снявшегося с места автомобиля, в жужжании мотора, в его объятии, в мощной силе, валившей ее на него на крутых поворотах.
Была жаркая ночь, он мчал ее бесконечными, похожими друг на друга пригородами на запад, в степь. Эвелин знала, что ей надо домой, все уже вернулись из Европы, дома заметят, как она поздно возвращается, но она не произнесла ни слова. Только когда он остановил автомобиль, она заметила, что он очень пьян. Он достал фляжку и предложил ей выпить. Она покачала головой. Они остановились у белого сарая. В свете фар пластрон его рубашки и его лицо и растрепанные волосы казались белыми как мел.
– Вы не любите меня, Дирк, – сказала она.
– Нет, люблю… Больше всех, за исключением себя самого… В этом все мое горе… Я люблю себя больше всего на свете.
Она взъерошила ему волосы костяшками пальцев.
– Вы ужасно глупый, вам это известно?
– Ой, – сказал он.
Пошел дождь, и он поворотил машину и поехал в Чикаго.
Эвелин после никак не могла вспомнить, каким образом разбился автомобиль, помнила только, как вылезала из-под сиденья, и ее платье было разорвано, и она не ушиблась, только дождь сек фары автомобилей, выстроившихся вдоль шоссе по обе стороны от них. Дирк сидел на крыле первой машины в ряду.
– С вами ничего не случилось, Эвелин? – крикнул он нетвердым голосом.
– Нет, только платье, – сказала она.
Со лба у него текла кровь, и он прижимал руку к животу, словно ему было холодно. Все дальнейшее было как с кошмаре: звонок к папе, перевозка Дирка в больницу, приставания репортеров, обращение к мистеру Мак-Артуру с просьбой принять меры, чтобы эта история не попала в утренние газеты. Было восемь часов жаркого весеннего утра, когда она вернулась домой в одолженном у сиделки дождевике поверх изорванного вечернего платья.
Вся семья сидела за завтраком. Никто ничего не говорил. Потом папа поднялся и пошел к ней с салфеткой в руках.
– Дорогая моя, я не стану говорить сейчас о твоем поведении и тем более умолчу о нашем горе и стыде, причиной которых ты явилась… Могу только сказать, что если ты получила во время этой эскапады какие- либо серьезные повреждения, то ты их заслужила. Пойди наверх и отдохни, если можешь.
Эвелин поднялась наверх, дважды повернула ключ в замке и, рыдая, бросилась на кровать.
Мать и сестры при первой возможности увезли ее в Санта-Фе. Там было жарко и пыльно; и она возненавидела Санта-Фе. Она не могла забыть Дирка. Знакомым она говорила, что она сторонница свободной любви, и часами валялась на кровати в своей комнате, читая Суинберна и Лоренса Хопа и мечтая о приезде Дирка. Она доводила себя до того, что явственно ощущала его губы, его настойчивую руку на пояснице, как в ту ночь в «вороньем гнезде» на «Крунленде». Ей положительно повезло, что она заболела скарлатиной и слегла в кровать на восемь недель; она лежала в изоляторе местной больницы. Все посылали ей цветы, и она прочла уйму книг о живописи и о внутренней отделке квартир и писала акварели.
Когда она в октябре приехала в Чикаго на свадьбу Аделаиды, она была бледна и выглядела зрелой женщиной. Элинор, целуя ее, воскликнула: «Дорогая моя, ты удивительно похорошела!» Она думала только об одном – как бы повидаться с Дирком и поговорить с ним начистоту. Ей удалось встретиться с ним только через несколько дней, так как папа позвонил ему и отказал от дома, и у них произошла целая сцена по телефону.
Эвелин встретилась с Дирком в вестибюле «Дрейка». Она с первого взгляда увидала, что он все это время вел очень беспорядочный образ жизни. Он был слегка пьян. У него было сконфуженное, мальчишеское лицо; она чуть не разревелась, когда увидела его.
– Ну как живете, старина? – спросила она смеясь.
– Погано! А вот вы чудно выглядите, Эвелин… Знаете, У нас гастролируют «Фолли девятьсот четырнадцать», нью-йоркская сенсация… У меня есть билеты, хотите пойти?
– Замечательно.
Он заказал все самое дорогое, что было в меню, и шампанского. Но в горле у нее застрял какой-то комок, мешавший ей глотать. Она решила поговорить с ним, пока он не опьянел окончательно.
– Дирк… Вероятно, это не очень женственно, но ничего не поделаешь, мне вся эта история начинает действовать на нервы… Судя по вашему поведению прошлой весной, вы были ко мне неравнодушны… Ну так вот – в какой степени? Я хочу знать.
Дирк поставил бокал на стол и покраснел. Потом он глубоко вздохнул и сказал:
– Эвелин, вы же знаете, я не из тех, кто женится… Любить и бросать – это для меня самое подходящее.