В те годы, когда Хиббен подрастал, все мыслящие люди Среднего Запада были озабочены: что-то было гнило в американской республике, не то золотой стандарт, не то привилегии, не то крупный капитал, не то Уолл-стрит.
Богатые богатели, бедные беднели, из мелких фермеров выжимались все соки, рабочие работали по двенадцати часов в день, чтобы только-только не умереть с голода, доходы были для богатых, закон был для богатых, фараоны были для богатых;
для того ли пилигримы боролись с бурями, осыпали бегущих индейцев свинцом из шомпольных ружей
и обрабатывали каменистые поля Новой Англии?
Для того ли пионеры перевалили через Аппалачскую горную цепь
с длинноствольными дробовиками за спиной,
с пригоршней зерна в кармане куртки,
для того ли ребята с ферм Индианы поколотили южан и освободили черных?
Пекстон Хиббен был маленький задира, отпрыск одной из лучших семей (у Хиббенов было оптовое мануфактурное дело в Индианаполисе); в школе богатые мальчики не любили его за то, что он водился с бедными мальчиками, а бедные мальчики не любили его за то, что у него были богатые родители,
но он был первым учеником Шорт-Риджской средней,
редактором школьной газеты,
победителем на всех дискуссиях.
В Принстоне он был типичным молодым студентом, редактировал «Тигр», массу пил, не скрывал, что любит поволочиться за девушками, блестяще сдавал зачеты и был бельмом в глазу у ханжей. Естественным продолжением карьеры столь блестящего молодого человека его происхождения и с его положением в обществе была бы адвокатура, но Хиббен мечтал о
путешествиях и романтике в стиле Байрона и де Мюссе, комильфотных авантюрах в чужих странах,
и поэтому
благодаря тому, что семья его была одной из лучших семей в Индиане и дружила с сенатором Бевериджем, он получил дипломатический пост:
Пушкин вместо де Мюссе; С.-Петербург – романтика молодого денди:
позолоченные шпили под платиновым небом,
льдисто-серая, глубокая Нева, стремительно несущаяся под мостами, на которых звенят колокольчики саней;
возвращение домой с Островов с любовницей великого князя, влюбленной красавицей, исполнительницей неаполитанских уличных песен;
пачку рублей на стол в высоком зале, сверкающем канделябрами, моноклями, бриллиантами на белых плечах,
белый снег, белые скатерти, белые простыни,
кахетинское вино, свежая, как свежескошенное сено, водка, астраханская икра, сиги, финская лососина, лапландская белая куропатка и самые красивые женщины на свете;
но то был 1905-й год, Хиббен однажды вечером вышел из посольства и увидел красное зарево на истоптанном снегу Невского
и красные флаги,
кровь, застывшую в уличных бороздах, кровь, стекающую в колеи;
он увидел пулеметы на балконах Зимнего дворца, казаков, которые неслись на безоружную толпу, просившую мира и хлеба и немного свободы,
услышал гортанный грохот «Русской Марсельезы»;
какая-то заглохшая искра мятежа вспыхнула в старой американской крови, он всю ночь ходил по улицам с революционерами, попал в немилость к послу
и был переведен в Мехико-Сити, где еще не было революции, где были только пеоны и попы и безмолвие больших вулканов.
Сьентификосы[103] выбрали его в Жокей-клуб,
и там, в великолепном здании из голубой пуэбльской черепицы, он проиграл в рулетку все свои деньги и помог друзьям допить последние несколько ящиков шампанского, уцелевшего от разгрома Кортеса.
Поверенный в делах в Колумбии (он никогда не забывал, что обязан своей карьерой Бевериджу; он свято верил в Рузвельта, в честь и реформы и законы против трестов, в Большую Дубинку, которая распугает жуликов и злодеев богачей и воздаст должное среднему человеку), он помог инсценировать революцию, в результате которой у боготского епископа была украдена зона канала; далее он встал на сторону Рузвельта во время Пулитцерова процесса о клевете;[104] он был прогрессистом, верил в канал и в Т. Р.
Его сплавили в Гаагу, где он спал на тусклых заседаниях Международного трибунала.
В 1912-м он покинул дипломатическую службу и вернулся на родину агитировать за Рузвельта,
поехал в Чикаго и подоспел к тому моменту, когда съезд пел в Колизее «Вперед, Христовы воины»; в гуле голосов и приветственных криках он услышал топот «Русской Марсельезы», хмурое молчание мексиканских пеонов, колумбийских индейцев ждущих освободителя, в раскатах гимна он услышал размеренные каденции Декларации Независимости.
Разговоры о социальной справедливости заглохли; Т. Р. оказался таким же ветреным болтуном, как и все прочие, Лось был набит теми же самыми опилками, что и ДСП.
Пекстон Хиббен выставил свою кандидатуру в конгрессе от индианских прогрессистов, но европейская война уже отвлекла внимание публики от социальной справедливости.
В эти годы он забыл про лиловый шелковый халат дипломата, и туалетный прибор из слоновой кости, и маленькие тет-а-теты с великими княгинями,
он поехал в Германию в качестве секретаря Бевериджа, видел, как германские войска маршировали гусиным шагом по Брюсселю,
видел Пуанкаре, проходившего по длинным, обреченным крепостным галереям Вердена между двумя рядами озлобленных, готовых взбунтоваться солдат в голубом,
видел гангренозные раны, холеру, тиф, маленьких ребят со вспухшими от голода животами, червивые трупы на путях сербского отступления, пьяных союзных офицеров, гоняющихся за испуганными голыми девочками по лестницам салоник-ских борделей, солдат, громящих лавки и церкви, французских и британских моряков, дерущихся пивными бутылками в барах;
расхаживал по террасе с королем Константином во время бомбардировки Афин, дрался на дуэли с членом французской комиссии, который встал и вышел из зала, когда какой-то немец сел за обеденный стол в «Великобритании»; Хиббен думал, что эта дуэль – шутка, покуда его друзья не надели цилиндров; он пошел и дал французу выстрелить в него два раза, а потом выстрелил в землю; в Афинах, как и всюду, он вечно впутывался в разные истории, хилый забияка, вечно готовый постоять за своих друзей, за обездоленных, за какую-нибудь идею, слишком безрассудный, чтобы начать наконец класть первые камни солидной карьеры.
В Европе война была кровавая, грязная, тяжкая, но в Нью-Йорке война открыла такие черные бездны