передал поразившее его чувство на глазах рождающейся истории, – «чувство вечности, сошедшей на землю».
Ужасный! – Капнет и вслушается: Всё он ли один на свете Мнет ветку в окне, как кружевце, Или есть свидетель. Но давится внятно от тягости Отеков – земля ноздревая, И слышно: далеко, как в августе, Полуночь в полях назревает. Ни звука. И нет соглядатаев. В пустынности удостоверясь, Берется за старое – скатывается По кровле, за желоб и через. К губам поднесу и прислушаюсь: Всё я ли один на свете, — Готовый навзрыд при случае, — Или есть свидетель. Но тишь. И листок не шелохнется. Ни признака зги, кроме жутких Глотков и плескания в шлепанцах, И вздохов и слез в промежутке. 1917
Ночевала тучка золотая
На груди утеса-великана.
Из сада, с качелей, с бухты-барахты Вбегает ветка в трюмо! Огромная, близкая, с каплей смарагда[31] На кончике кисти прямой. Сад застлан, пропал за ее беспорядком, За бьющей в лицо кутерьмой. Родная, громадная, с сад, а характером — Сестра! Второе трюмо! Но вот эту ветку вносят в рюмке И ставят к раме трюмо. Кто это, – гадает, – глаза мне рюмит[32] Тюремной людской дремой? 1917
* * * Ты в ветре, веткой пробующем, Не время ль птицам петь, Намокшая воробышком Сиреневая ветвь!