Так что в это Рождество лейтенант мог позволить себе не думать о войне. О чем угодно — например, о трехлетней давности сочельнике, еще в кругу семьи: свечи, уют, хрусткая накрахмаленная скатерть; сияние серебра и «Тихая ночь, святая ночь» из радиоприемника. Счастливые глаза — светятся в жаркой полутьме…
Не получалось.
Сегодня тоже передавали «Тихую ночь», это было чудесно, слезы наворачивались, но потом диктор объявил: «Только что вы слышали Сталинград!», следом выступил рейхсминистр — про «поворотный момент» и про то, что «судьба давно уже испытывает нас, действительно ли мы призваны руководить всем миром», — но это было уже не важно. Волшебство рухнуло.
…В конце концов, не стоит поддаваться отчаянию: уже месяц они сражаются в окружении, и достойно сражаются; и сам фельдмаршал ведет им на выручку танки вдоль калмыцких степей; осталось потерпеть день-другой — уж слышен гром артиллерии там, где острие деблокирующего удара рвет кольцо; и нынешняя его, лейтенанта, хандра — это просто усталость и утеря товарища, досадное ранение и воспоминания о доме — далеко-далеко…
Словом, нет повода для беспокойства. Разве что — слишком частая канонада там, на юге…
Лейтенант обнаружил, что уже вечность одиноко сидит над чистым листом, не в силах ни закончить предыдущую фразу, ни начать новую, а снаружи воет и воет ветер, и песок — хотя обстрел прекратился — все сыплется и сыплется сверху, образуя холмики вокруг блокнота. Это тяготило, и потому — когда по ступенькам блиндажа торопливо шаркнули шаги, и дверь стукнула, впустив сквозняк и тут же прищемив ему хвост, — лейтенант испытал облегчение.
— Танки… прорвались!.. — выдохнул вбежавший.
Лейтенант обернулся.
У входа топтался солдат — в снегу с головы до ног, точно выпавший из саней Санта Клаус.
Лейтенант улыбнулся метафоре и подумал — мельком — что воин, похоже, из новичков, der Neuberufene раз его смог напугать случайно прорвавшийся танк. Серьезный прорыв на их участке невозможен. Слишком грамотно для «Иванов» выстроена тут система огня.
Да и сверху — ни звука, свидетельствующего о горячем бое. Вообще — ни звука сверху.
— Ёп… — растерянно сказал вдруг солдат, хлопая заснеженными ресницами, и в следующий миг лейтенант уже рвал из кобуры «вальтер»: солдат — валенки, ватные штаны, изодранная фуфайка, перетянутая широким ремнем, — был врагом.
Он тоже вскинул свое оружие, но лейтенант — целя в середину круглого лица, — успел первым.
Отчетливый металлический стук бойка о капсюль.
Осечка.
На второй выстрел времени нет: пистолет-пулемет «ивана» смотрит прямо в грудь, и палец с обломанным ногтем напрягается под спусковой скобой; лейтенант судорожно ищет в памяти лица тех, кого любил в своей недолгой, в общем-то, жизни; он знает, что в смертный миг они всегда тут как тут… — но сейчас его память странно пуста, даже лица матери нет…
— Ёп! — повторяет «иван» с досадой. — Смотри, что сделал, гад…
Он поворачивает оружие так, чтобы лейтенант видел искуроченный, забитый снегом затвор.
— И ружье изувечил, и ППШ поломал, — жалуется «иван».
Так и подмывает спросить: «Кто?» — такой располагающий у русского тон, — но вместо этого лейтенант приказывает со сталью в голосе:
— Сдавайтесь!
— «Кто-кто»… Ваш блядский танк — вот кто! — в сердцах отвечает «иван» на невысказанный вопрос.
— Вы находитесь в расположении немецкой воинской части. Сдавайтесь!
Лейтенант вдруг с удивлением отмечает странное умиротворение, снизошедшее на него; его смущает явная неуместность — здесь и сейчас — своей воинственности. Как будто блиндаж провалился вдруг куда- то далеко, прочь от войны, и он, лейтенант, это чувствует.
Странно — кажется, ему даже симпатичен этот парень. В сущности, он никогда не испытывал ненависти к русским. Недоверие — да, раздражение от их упрямства — да, непонимание, иногда — страх… но никогда — ненависть.
Хотя и убивал их уже второй год.
Виноват, поправился лейтенант. Порой я ненавидел. После речей фюрера или рейхсминистра я был очень на них зол. И вчера — после пропажи Конрада.
— Сам сдавайся, — огрызается русский. — Вы в «котле», не мы.
— Мы вырвемся, — возражает лейтенант, незаметно убирая пистолет.
— Фиг мы вас теперь выпустим, — отвечает русский беззлобно. Кажется, на него тоже подействовала странная атмосфера, воцарившаяся здесь, под землею.
Он оставляет ненужное более оружие у порога и по-хозяйски проходит к столу. Обозревает.
— Чего празднуем? — спрашивает.
— Рождество, — отвечает лейтенант. Конечно, откуда им знать — они же сплошь безбожники.
— Рановато, — присвистывает «иван». — Впрочем, ладно.
Машет рукой. Подвигает стул, садится. Смахивает рукавом песок. Снимает и кладет на столешницу шапку с вишнево взблескивающей в огне лампы звездочкой. Расстегивает фуфайку. Достает из-за пазухи зеленую фляжку, всю во вмятинах. Встряхивает. Во фляжке булькает.
— Осталось еще, — лыбится солдат. У него короткие волосы и оттопыренные уши. — Я, только танк сверху проскочил, из снега выкарабкался и первым делом проверил — на месте ли… Ну и хлебнул, ясно. Не каждый день тебя так утюжит…
Не прекращая рассказа, он достает кус черного хлеба, бережно завернутого в белую тряпицу.
Совсем еще мальчишка, думает лейтенант. Даже моложе меня.
— Хорошо, что фляжку проверил, а не ППШ, — рассуждает солдат. — А то пострелял бы… жаль… Ну, за знакомство?
Его и вправду зовут Иван.
Лейтенант закусывает ноздреватым хлебом и называет себя.