хотелось сильно, и он терпел, обдирая легкие бракованным табаком московской фабрики «Дукат», думая, что отравит и усыпит им больную душу. Но душа его не спала, раненная дизентерией, которую Панин получил сознательно. Он понял, что его сослуживец Мишка Симонов болен, видел его частые забеги в туалет и специально пару раз попил из его кружки и втихаря доел за ним кусок хлеба, чтоб влететь наверняка. И даже если бы командир и замполит полка каждому солдату закипятили бочку воды с пантацитом – обеззараживающими таблетками, Панин все равно бы заразился. Он ел бы с помойки, чтобы попасть в госпиталь и не идти на войну. И напрасно комдив поднимал кровяное давление себе и офицерам. Панин хотел влететь с поносом, и влетел. Теперь он ходил в сортир кровью и страдал душой.
Мучился Панин животом, мучился молодым, захлебывающимся сердцем. Но панинская гордость с перебитыми ногами еще куда-то ползла. Были дни, когда Сергей совсем не тяготился службой в действующей армии. Он дрался с солдатами-«дедами», когда те пытались его оседлать. Пока ему везло в боевых рейдах, он смотрел на войну с любопытством. Пули барахтались в песке вокруг его худого тела, вызывая в Панине лишь интерес кинозрителя. Панин еще не знал войны, не знал, что он в ней – мишень. Поэтому он гордился собой. А гордому человеку мучительно сознавать, что он трус. Панин не сразу узнал, что боится смерти. Но когда узнал, понял, что скоро по-страшному умрет.
В тот раз Панину опять повезло. Не повезло его роте. Полгода фортуна дула ей в паруса, уводя от смерти. Полгода рота петляла меж минных полей и засад. А через полгода налетела на банду и, оставив боевикам одну подбитую БМП, еле унесла ноги. Вызвали вертолеты, разогнали «духов» и стали искать своих. И нашли. Пять человек аккуратно лежали под скалой без голов.
Они были еще молоды – ребята из панинской роты, они были везунчиками и не знали, где искать головы своих товарищей. Они обшарили все вокруг и нашли лишь внутренности. И тогда командир догадался. Он расстегнул куртки на телах убитых и нашел там головы своих солдат, спрятанные в выпотрошенные животы. Как зачарованный смотрел с почерневшим лицом на это Панин, потому что только красота и мерзость могут так притягивать человеческий взгляд. Оглушенный ужасом, Панин стал блевать. Он блевал долго и трудно, выворачивая наружу свою молодую душу, выкидывая из себя любопытство к войне и пацанячий азарт.
В этот час он стал трусом. Панин теперь боялся смерти и по ночам видел свою отрезанную голову с прямыми бесцветными волосами в своем же пустом животе. Он не опорожнился до конца от гордости и лишь через муку внутри души смог заразиться дизентерией. Теперь он лежал в бараке, худел от кровавого поноса и стрелял бычки у солдат-«стариков».
Лежать ему предстояло еще дней десять. И Панин знал, что после госпиталя обратно пойдет на войну. С тихой завистью смотрел он за колючую проволоку, разделявшую дизентерийное и гепатитное отделения. Три раза в неделю на той стороне перед длинным бараком строили желтоглазых больных (в военной форме, а не в госпитальных робах), сажали в кузов автомобиля и везли на аэродром, чтоб отправить лечиться на «большую землю», в глубь России. Слышались оттуда резкие команды офицеров, хохот уезжающих почти домой солдат и шум грузовика.
Панин хотел к ним. Но хлипкий забор у него в душе еще стоял. Панин не сразу решился его повалить и идти к гепатитчикам.
Идея крутилась вокруг него, как надоедливая муха, но он ее не отгонял. И однажды Панин все же прокрался за дырявую перегородку в туалет гепатитчиков и охрипшим тихим голосом оглушил завявшего от болезни желтушника:
– Братан, дай мочи полбанки, очень тебя прошу!..
Гепатитчик обнажил желтые склеры глаз и задрожал подбородком. Он понял, зачем нужна была Панину его бурая от хвори моча. Он знал про этот вариант дезертирства: желающий заболеть желтухой и уехать в тыл на лечение выпивает мочу больного гепатитом, и заражение тяжелой формой обеспечено.
Панин стоял перед желтушником на ватных своих ногах и тараторил:
– Только не говори никому, не говори никому…
Желтушник с приспущенными штанами держал в руке стеклянную банку с теплой своей мочой, собранной для анализа, и понемногу приходил в себя. Он перестал дрожать подбородком и налился злостью.
– Может, тебе еще в рот насрать?.. На, сука! – взвизгнул он, задыхаясь, и брызнул мочой в дергающееся панинское лицо. – Драпануть решил, гад?! – кричал он в спину убегающему Панину, натягивая штаны…
Панин утерся и залег на свой матрас в коридоре. Его трясло весь вечер. Ночью он плакал, уснув ненадолго лишь под утро. Стыд, происходивший от остатков гордости, бурно тек по его жилам, смешавшись с адреналином. Два дня Панин ждал, что за ним придут. Два дня чувствовал на лице теплую солдатскую мочу, горел душой и боялся военного трибунала. Два дня вспоминал свою веселую молодящуюся мать, которая после развода с отцом пошла работать дежурной в общежитие иностранных студентов…
Сергею было тогда четырнадцать лет. Мать со скандалом (сын-подросток не хотел ехать с «малявками») отправила его за город в летний детский лагерь. Сергей там сумел подраться с местными ребятами, и ему сломали переносицу. Назревал «разбор полетов» у лагерного начальства, и Панин этим же вечером сбежал домой. Он вошел в квартиру, открыв дверь своим ключом, и поэтому никого не спугнул. В комнате был включен свет. Два голых вспотевших негра, упершись коленями в стертый ковер на полу, раскачивали пьяную панинскую мать, пихая в нее свои черные блестящие поршни с двух сторон. Сергей задохнулся от неожиданности. Негры перестали двигать мать. Она повернула лицо и убрала со лба упавшую прядь крашеных волос.
– Сбежал из лагеря, скотина? – процедила устало.
Сергей пулей вылетел из квартиры. Всю ночь до лагеря он шел пешком. Раскаленная голова его к утру остыла, и он догадался, откуда у матери на нищенскую зарплату дорогая косметика, красивые шмотки и вообще достаток в доме после ухода отца. С поразившим лагерное начальство равнодушием пережил он разборку драки и угрозу попасть в детскую комнату милиции. С таким же равнодушием он вернулся домой, когда кончилась путевка.
С тех пор до самого призыва Сергея в армию мать предупреждала его о визите очередных своих друзей, и он уходил из дома до глубокой ночи. В его душе не было ни ненависти, ни презрения. В его груди проросли зерна стыда и смирения. Письма домой с фронта он писал два раза в месяц, словно отправлял некую естественную надобность. О том, что заболел дизентерией, Сергей матери не сообщил. Не потому, что щадил ее нервы – просто установленный им самим срок для письма еще не пришел…
После выписки из госпиталя Панин вернулся в роту отупевшим и молчаливым. Жизнь еще тлела в нем. Через неделю он вместе со всеми пошел в рейд. После долгого марша на боевых машинах он отпросился у командира на пару минут.
– Что-то опять живот прихватило, – сказал Панин.
Он пошел в развалины дома. Вынул из гранаты предохранительную чеку, старательно засунул себе за пазуху разогретый на жаре ребристый корпус включенной «лимонки» и присел, готовый к прыжку в бездну покоя. Граната вырвала панинское измученное болезнью и душой нутро, и командир полка с замполитом снова выслушивали от генерала ругань. После начальственного разноса они вечерком написали матери Панина, что сын ее пал смертью храбрых в неравном бою, и что вечная память, и что Родина не забудет, и прочее, и прочее – все как полагается.
Через месяц командир полка и замполит получили письмо от матери Панина, в котором она грозилась вывести командование полка на чистую воду, поскольку офицеры – воры и подлецы. Сын ей писал, что купил в военторге импортные дорогие кроссовки, а прапорщик, который привез гроб и вещи сына, кроссовки не доставил и ничего про них не знает. «Я напишу об этом вопиющем случае министру обороны и в прокуратуру», – заключала письмо мать солдата Панина. Прочитав его, командир матюкнулся, а замполит сказал: «Вот зараза» – и тяжело вздохнул.
История, которой не могло быть
Один лейтенант, свесив ноги в люк, сидел на броне бэтээра. Бэтээр ехал по пыльной дороге и наехал на мину. Мина оторвала от бэтээра колесо «с мясом», подкинула высоко в лысое небо лейтенанта и там, в лысом и горячем небе, достала его небольшим пластмассовым осколочком. Таким рыженьким, оплавленным осколочком. Холостое тело лейтенанта. Прямо в промежность. Лейтенант упал с неба в пыль, как ангел, и стал напускать в штаны кровь.
В госпитале врач, крепко держа лейтенанта за пульс, сказал ему, не стесняясь гарцующей по палате краснолицей медсестры:
– Парень, – сказал ему врач, крепко держа лейтенанта за руку и глядя лейтенанту в глаза, – мы должны тебе кое-что отрезать. Или ногу по самый живот, или все мужское хозяйство. Выбирай…
Вот так сказал врач лейтенанту, крепко держа его за пульс и прижав этот пульс к матрацу, чтоб он не вырвался вместе с запрыгавшей рукой. Медсестра гарцевала по палате и прятала от лейтенанта красное свое лицо, чтоб он не видел ее идиотскую улыбку. А лейтенант видел ее идиотскую улыбку и бился в руке врача, как птица, и стал выбирать.
– Дурак, что тут выбирать, – стрельнула медсестра. – Режь ногу!
Лейтенант выбирал долго. Он осторожно ходил на костылях по гравийным дорожкам госпиталя и выбирал. А медсестра, встретив стеснительного лейтенанта, улыбалась:
– Выбрал? Режь ногу, дурак!
Эту историю мне рассказали раненые в госпитале. И я спросил у врачей, что выбрал тот лейтенант. Врачи про лейтенанта ничего не знали и, когда я рассказал, засмеялись.
– Такого не