Через месяц арестовали и ее. Многие заключенные в «Четырехсотке» встревожились, узнав об этом, так как на воле Мария была одной из связных.
Но она не сказала ни слова.
Ее не били. Она была слишком тяжело больна и умерла бы под палкой. Для нее изобрели пытку похуже — терзали ее воображение.
За несколько дней до ее ареста Пепика угнали в Польшу на принудительные работы. И на допросах ей говорили:
— Жизнь там, знаете ли, тяжелая. Даже для здоровых. А ваш муж калека. Он не выдержит: помрет где-нибудь, так и не увидите его. А разве сможете вы, в ваши-то годы, найти другого? Будьте же благоразумны, расскажите, что знаете, и мы тотчас же вернем вам вашего мужа.
«Помрет где-нибудь… Мой бедный Пепик! И бог весть какой смертью… Сестру мою убили, мужа убивают, останусь одна, совсем одна. Это в мои-то годы! Одна-одинешенька до самой смерти… А ведь могла бы его спасти, вернули бы мне его… Но такой ценой? Нет, это была бы уже не я, это был бы уже не мой «папочка».
Не выдала ничего, исчезла где-то в одном из безыменных транспортов гестапо. Скоро пришла весть, что Пепик умер в Польше.
Впервые я пришел к Баксам вечером. Дома были только Йожка и маленькое создание с шустрыми глазами, которое называли Лидой. Это был еще почти ребенок. Она с любопытством уставилась на мою бороду, явно довольная, что в квартире появилось новое развлечение, которое может занять ее на некоторое время.
Мы быстро подружились. Выяснилось, что этой девочке скоро девятнадцать лет, что она сводная сестра Йожки, фамилия ее Плаха — очень мало подходящая к ней[6] — и что больше всего на свете она увлекается любительскими спектаклями.
Я стал поверенным ее тайн, Из чего уразумел, что я уже мужчина в летах. Она доверяла мне свои юные мечты и печали и в спорах с сестрой или зятем прибегала ко мне, как к третейскому судье.
Она была порывиста, как девушка-подросток, и избалована, как младший ребенок в семье.
Лида была моим провожатым, когда после полугода конспиративного сидения взаперти я первый раз вышел из дома прогуляться. Пожилой прихрамывающий господин меньше обращает на себя внимания, если идет не один, а с дочерью. Заглядываться будут скорее на нее, чем на него. Лида пошла со мною и на вторую прогулку, потом на первую нелегальную встречу, потом на первую явку.
И так — как говорится теперь в обвинительном акте — само собой получилось, что она стала моей связной
Лида делала все с охотой, не особенно интересуясь тем, что это значит и для чего это нужно. Это было нечто новое, интересное, такое, что не каждый может делать, что похоже на приключение. И этого ей было достаточно.
Пока она не принимала участия ни в чем серьезном, я тоже не хотел ни во что посвящать ее. В случае ареста неосведомленность была бы ей лучшей защитой, чем сознание «вины».
Но Лида все больше втягивалась в работу. Ей уже можно было дать поручение посерьезнее, чем забежать к Елинекам и передать им какое-нибудь мелкое задание. Ей уже пора было узнать, для чего мы работаем. И я начал объяснять. Это были уроки, самые настоящие регулярные уроки Лида училась прилежно и с охотой. На вид она оставалась все той же девочкой, веселой, легкомысленной и немного озорной, но на самом деле она была уже иная. Она думала и росла.
На подпольной работе Лида познакомилась с Миреком. У него за плечами был уже некоторый опыт подполья, о котором он умел интересно рассказывать. Это импонировало Лиде. Она не разглядела подлинного нутра Мирека, но ведь не разглядел его и я. Важно было, однако, что он стал ей ближе других знакомых молодых людей именно своей видимой убежденностью, своим участием в подпольной работе.
Преданность делу росла и крепла в Лиде. В начале 1942 года она нерешительно, запинаясь, заговорила о вступлении в партию. Никогда я не видел ее такой смущенной. Ни к чему до сих пор она не относилась с такой серьезностью. Я все еще колебался. Все еще подготавливал и испытывал ее. В феврале 1942 года она была принята в партию непосредственно Центральным Комитетом. Поздней морозной ночью мы возвращались домой. Обычно разговорчивая, Лида молчала. В поле, недалеко от дома, она вдруг остановилась и тихо, совсем тихо, так, что был слышен хруст снега под йогами, сказала:
— Я знаю, что это был самый важный день в моей жизни. Больше я не принадлежу себе. Обещаю, что не подведу, что бы ни случилось.
Случилось многое. И Лида не подвела.
Она поддерживала связь между членами Центрального Комитета. Ей поручались опаснейшие задания: восстанавливать нарушенные с. вязи и предупреждать людей, находившихся в опасности. Когда явке грозил неизбежный провал, Лида шла туда и проскальзывала, как угорь. Делала она это, как и раньше: уверенно, с веселой беззаботностью, под которой, однако, скрывалось сознание своей ответственности.
Ее арестовали через месяц после нас. Признания Мирека обратили на нее внимание гестаповцев, и вскоре без труда выяснилось, что она помогла сестре и зятю скрыться и перейти в подполье. Тряхнув головой, Лида начала с темпераментом разыгрывать роль легкомысленной девчонки, которая и представления не имела о каких-либо запретных делах и связанных с ними последствиях.
Она знала многое и не выдала ничего. А главное, она не перестала работать и в тюрьме. Изменилась обстановка, изменились методы работы, изменились задания. Но осталась обязанность члена партии — никогда не опускать рук. Все задания она выполняла самоотверженно, быстро и точно. Если нужно было выпутаться из трудного положения и спасти кого-нибудь на воле, Лида с невинным видом брала на себя чужую «вину». В Панкраце она стала коридорной, и десятки совершенно незнакомых людей обязаны ей тем, что избежали ареста. Только через год случайно перехваченная тюремщиками записка положила конец ее «карьере».
Теперь Лида поедет с нами на суд в Германию. Она единственная из всей нашей большой группы, у кого есть надежда дожить до дней свободы. Она молода. Если нас уже не будет в живых, постарайтесь, чтобы она не оказалась потерянной для партии. Ей нужно многому учиться. Учите ее, берегите ее от застоя. Направляйте ее. Не давайте ей зазнаваться или успокаиваться на достигнутом. Она хорошо проявила себя в самое тяжелое время. Пройдя испытание огнем, она показала, что создана
Это уже не человек, это человечишка, однако небезынтересный и несколько крупнее других.
Когда лет десять назад, сидя в кафе «Флора» на Виноградах, гы собирался постучать монетой о стол или крикнуть: «Официант! Получите», — около тебя вырастал высокий худощавый человек в черном. Беззвучно, словно водяной жук, проплыв между столиками, он подавал тебе счет. У него были быстрые и бесшумные движения хищника и быстрые рысьи глаза, которые замечали все. Ему не надо было говорить, чего ты хочешь, он сам указывал кельнерам: «Третий стол — одно кофе с молоком», «Налево у окна — пирожное и «Лидове новины». Посетители считали его отличным официантом, а официанты — хорошим сослуживцем.
Тогда я еще не знал его. Мы познакомились значительно позднее, у Елинеков, когда он вместо карандаша держал в руке револьвер и, показывая на меня, говорил:
— Этот меня интересует больше всех.
Сказать по правде, мы оба проявляли интерес друг к другу.
У него был врожденный ум, и от остальных гестаповцев он выгодно отличался тем, что разбирался в людях. В уголовной полиции он мог бы, несомненно, сделать карьеру. Мелкие жулики и убийцы, деклассированные одиночки, наверное, не колеблясь, открывались бы ему: у них одна забота — спасти свою шкуру.
Но политической полиции редко приходится иметь дело со шкурниками. В гестапо хитрость полицейского сталкивается не только с хитростью узника. Ей противостоит сила несравненно большая: убежденность заключенного, мудрость коллектива, к которому он принадлежит. А против этого немногое сделаешь одной хитростью или побоями.