Невдалеке от берега Модест присел на траву и закурил. Мысль увлекла его к белым домам, которые привиделись детям в прозрачности вод. Мраморные колонны, чистые улицы, королевские дворцы… В мечтах воплощены сокровенные желания. Жилища этих детей сложены из грубых камней, они крыты соломой или шершавым черным шифером. Дети действительно увидели этот город, но лишь им одним было дано его видеть.
Далекая птица снова отозвалась во мраке. То был не грозный крик ночного хищника, то взывала любовь: «Приди, мой друг, приди, моя голубка… Я хочу, чтобы руки твои протянулись мне навстречу. Твои щеки нежны, как цветок апельсина. Когда мои губы касаются твоей груди, я ощущаю чудесные лепестки магнолии, белые и чистые. Ты смыкаешь руки на моей шее. Тесно и жарко прижимается ко мне твое тело. Ты невесома, как пух, и сладостна, как мед. Ты нежна, как вербена. Твое прикосновение обжигает, как снег. Я беру тебя на руки, я несу тебя. И тяжела и легка моя бесценная ноша».
Любовный призыв доносился из леса; он летел по бесчисленным дорогам, он трепетал над озером. В нем звучал голос родника под диким ирисом, аромат цветущей липы и малины и приглушенное воркование лесной голубки.
Модест хотел было идти дальше, как вдруг чья-то тень скользнула по лужайке к неподвижному озеру Кто-то прошел по тропе, что вела из селения.
Это была учительница, и пастух тотчас узнал ее. Темным пятном она отделилась от ночного мрака. Лунные лучи коснулись ее черной шерстяной шали, черных волос и черных глаз. Она подошла к воде и наклонилась. Модест затаил дыхание. Она выпрямилась и пошла вдоль берега к более глубоким местам. Модест спрятал огонек сигареты в кулак, вспомнив вдруг, что этот жест сохранился у него с времен войны.
Девушка нагнулась над водой. Что она искала там — белый город или смерть? Он почувствовал, что бледнеет, вся его кровь отхлынула от сердца. Девушка наклонилась ниже, из глубины на нее смотрело женское лицо; черные глаза смотрели из озера в глаза живом женщины. «О голубка моя, друг мой!..» Любовный призыв ночной птицы зазвенел в ушах пастуха.
Словно большое крыло пронеслось над озером и лесом. Это был даже не ветер, а неуловимое движение замершего воздуха; вздрогнули листья и травы, очнулись и затрепетали невидимые цветы, розы в далеких садах, созвездия жасмина, венчики жимолости, зеленые ели и липы.
Модест почувствовал, что он здесь наедине с этой женщиной, что среди горных просторов нет никого, кроме него и этого черноглазого, черноволосого цветка, чей облик так близко напоминал пастуху его прежнюю любовь, только был еще краше и нежнее. И не быть никогда ни войне, ни беде Там, где в лунных лучах стоит эта девушка, царят светлая ночь, пение лесного голубя и напоенный теплом июнь.
Вдруг ему показалось, что она вот-вот бросится в воду. Модест вскочил. Девушка протянула вперед руки, как будто собираясь нырнуть или ласково коснуться кого-то. Модест окликнул ее. Он сам не узнал своего голоса. Она вздрогнула и отпрянула назад. Густая тень опять поглотила ее, но опасный шаг был позади.
Широкими шагами Модест Бестеги двинулся к ней. Он не переставая говорил. Он хотел удержать ее, развеять наваждение звуками своего голоса. Он сам не узнавал его. В его голосе звенел призыв влюбленной птицы, шорох густых ветвей и шелест легких листьев, в нем была дразнящая сладость цветущей липы, шелковистая нежность березовой коры, смолистая томность ели.
А птица все пела. «Мои уста коснутся твоей груди, словно чудесных лепестков магнолии».
Увидев рослую фигуру горца, девушка успокоилась. Она узнала его. Он шел к ней, высокий и прямой, как дерево, сошедшее с места. Он говорил о прохладной ночи и о том, что скоро поднимется ветер. Но ветер не поднялся. Иное дыхание нарушило тишину; оно донеслось из недр пространств и времен. В небе сиял усеянный звездами Млечный Путь. Модест шел к женщине. В неподвижной тишине озера и лесов, в самом сердце благоуханной ночи оставались только они — мужчина и женщина.
VI
Чуть стемнеет, я часто слышу гитару Пабло. Его самого не видно в темной комнате, закатные лучи ласкают только его руки — руки и струны гитары. Сухие матовые руки на золотистых вибрирующих струнах. Испанец задумчиво напевает на кухне Модеста. Трудно уловить грань между мечтой и действительностью в его речах и песнях. Он знает бессчетное множество народных мелодий, и не всегда поймешь, поет ли он знакомые песни или импровизирует. По временам слова теряются в неопределенном «тра-ла-ла», пока Пабло сочиняет продолжение. Иногда в его пении можно разобрать лишь неясные фразы или просто отдельные слова, обычные в народных песнях: noche, lirios, amor, corason [22]. Кажется, будто он нанизывает подряд все эти amor, corason, rosas, noche[23], а затем заменит или переставит словечко и снова звучит: sangre, noche, rosas, amor[24]. И слушатель и певец волен примыслить к этим словам что угодно: ветреную женщину, насмешки или ревность любовника, клятвы, удар кинжалом… Аккорды гитары негромко вторят словам и мыслям.
Начали появляться беженцы из Испании. Они приходили в Люшон, но не через Кампас, а другими путями. Граница близ Кампаса была неприступной. Добравшись до Люшона, они растекались по долине, по ближайшим селам. Никому не приходило в голову карабкаться в Кампас. К этому времени население Кампаса заметно уменьшилось. Молодежь не оставалась там. Люди семейные перебирались вниз в поисках более плодородной земли. Мужчины находили работу на заводах внизу в долине, а женщины — в гостиницах. Много домов стояло заколоченными, и нотариусы без особой надежды вывешивали объявления об их продаже.
Колючий кустарник завладел селением, лес теснил луга. Старые тропы косарей и пастухов заглохли. Леса, которые раньше старательно очищались и в которых собирали листья на подстилки скоту, заросли терновником. Сорняки невозбранно заполнили поля. Старики вспоминали, что прежде из долины можно было видеть дома Кампаса — на склоне горы они выделялись среди зеленых квадратов лугов и полей. Теперь же буйный кустарник стер очертания человеческого жилья. В селении осталось всего лишь несколько семей, а в школе не набиралось и полдюжины детей. Учителя отказывались здесь работать.
Дом Бестеги, однако, стоял нерушимо. Несколько лет назад Модест заново оштукатурил стены. На следующий год он возил тачки со щебнем и мешки с известкой. Односельчане снова решили, что он собирается привести снизу хозяйку. В том же году он вдруг стал прикупать землю. Люди, уходившие в долину, уступали ему за бесценок свои участки полей, лугов и леса.
Отец Бестеги пришел в это селение босой, с пустыми карманами, в единственной рубахе. В ту пору вся земля была занята. И. вот теперь его сын мог приобрести, сколько хотел, хоть целый склон горы. Вероятно, вначале он упивался этой возможностью: «Куплю-ка я лужайку около дома да еще фруктовый сад у брата Помареда, который ушел на завод в Сен-Годенс, а заодно верхние луга поближе к хребтам — там овцам будет привольно». Благоразумные старики, утратившие иллюзии, твердили: «Бестеги, друг, не можешь ведь ты разорваться. Чтобы обрабатывать землю, нужны руки, машины в наших местах не годятся, а чтобы заняться лесом, нужны хорошие дороги». Модест только посмеивался. Он считал, что управится и найдет женщину, которая разделит с ним его труды.
Однако, вдоволь насладившись сознанием, что он землевладелец, и обойдя из конца в конец свое имение, Модест приуныл. На него свалилась пропасть забот. Картофель был плохо окучен, пшеницу глушили сорняки, капуста и репа не уродились. Он решил нанять работника для ухода за скотом, но никто не соглашался перебраться в Кампас. Только лодыри и проходимцы шли к нему, да и те уходили через две недели. В долине работа была легче, и за нее лучше платили.
И тогда Бестеги смирился. Он продал большую часть своих коров и позволил кустарнику разрастаться вволю. Снова, как прежде, он начал бродить по горам. Из всех своих угодий он обрабатывал огород, гречишное поле и небольшие участки овса, капусты и репы. С наступлением теплых дней он собирал овец со своего селения и даже из долины и уходил на высокие пастбища близ вершин. Время от времени он запирал дверь своего дома и пропадал по нескольку дней. Его встречали в харчевнях Люшона. Но иногда он исчезал невесть куда — видно, искал уединения. Он был уже не молод, волосы его серебрились сединой, но ноги