Он замолчал надолго, слушал, хмурился, улыбался, качал головой. Наконец положил трубку и обратился к Федору, который стоял у окна, смотрел в темное стекло.
– Сядь, успокойся. И пожалуйста, впредь старайся сначала думать, а потом уж действовать. Не наоборот.
– Глеб Иванович, зачем вы устроили этот спектакль?
– Я? Ха-ха! Это ты устроил спектакль, я был благодарным зрителем. Знаешь, я даже завидую тебе. Никогда ни в кого так не влюблялся, чтобы жизнью рисковать.
– В революцию, – чуть слышно произнес Федор и закурил, – вот в кого вы влюблены. Ради нее рисковали много раз.
– Спасибо, – хмыкнул Бокий, – звучит красиво. Не забудь, прибереги это для речи на моих похоронах.
– Да, хорошо, – машинально кивнул Федор и тут же испугался, прикусил язык.
Но Бокий только рассмеялся. Он редко смеялся так долго и весело.
– Глеб Иванович, кто перепечатывал донесение? – спросил Федор, выдержав паузу.
– Леночка, кто же еще? Единственная машинистка в этом заведении, которой я доверяю как самому себе, – моя дочь. Так что успокойся, в чужие руки оно не попадет. Ну-ка, подумай и скажи, что, по-твоему, в нем самое ценное?
– Не знаю.
– Возьми, перечитай еще раз. Но учти, если опять порвешь, пеняй на себя. Я тебя не арестую, нет.
– Сразу пристрелите?
– Отправлю в дом умалишенных. Ладно, все. Соберись, возьми себя в руки, – Бокий встал, подошел к сейфу, быстро набрал шифр, вытащил серую картонную папку.
На стол легли несколько фотографий и газетных вырезок. Федор увидел кусок футбольного поля, ворота, юного голкипера, застывшего на лету, в полуметре от земли, с пойманным мячом в руках. Было трудно разглядеть лицо, но Бокий подал лупу.
– Он стал красавцем, – тихо заметил Глеб Иванович, – смотри, превосходно сложен, лицо еще детское, но уже настоящий мужчина. Сколько ему сейчас? Шестнадцать?
– Семнадцать, – механически поправил Агапкин, разглядывая следующий снимок.
Лицо крупным планом. Белозубая улыбка. Высокий лоб. Даже на черно-белой фотографии видно, как ярко, живо блестят глаза под широкими черными бровями.
– Красавец, – восхищенно повторил Бокий, – что-то в нем есть древнеримское, не находишь? Ты бы вряд ли узнал его, если бы встретил. Но знаешь, что самое удивительное? Он уже печатается не только в эмигрантских, но и во французских газетах. Он этим зарабатывает на жизнь. Пишет обо всем, кроме политики: о дирижаблях, фокстроте, негритянском джазе, футболе, о последних открытиях в физике и биологии. А вот очень смешные фельетоны о спиритизме и опытах по чтению мыслей на расстоянии. У него поразительная способность схватывать суть вещей. Он пишет легко, блестяще, его тексты светятся внутренней энергией, даже те, что написаны на чужом языке.
Федор дождался паузы в этом восторженном монологе и заметил с вызовом:
– Таня учила его французскому.
Но Бокий, казалось, не услышал.
– Обидно, что он тратит свой дар на газетную рутину. Хотя нет, ему все на пользу. Сейчас он оттачивает перо, подрастет, получит хорошее гуманитарное образование, начнет писать настоящую прозу. Скажи, в нем всегда было это?
– Что именно?
– Литературный дар.
– Я ничего не понимаю в литературе. Но я помню, он постоянно что-то сочинял, рассказывал сказки, очень забавные. В госпитале все слушали, раскрыв рты.
– Еще до вливания?
– С самого первого дня, когда Таня и Михаил Владимирович подобрали его на паперти. Он приходил в палаты, начинал рассказывать какую-нибудь фантастическую ерунду, и раненым становилось лучше.
Бокий замолчал, отбил пальцами дробь по столешнице, очень точно просвистел несколько аккордов Патетической сонаты, резко поднялся, прошелся по кабинету, вернулся за стол, сел, задумчиво взглянул на Федора и произнес совсем тихо, будто про себя:
– Забавно. Очень даже забавно. Это в определенном смысле подтверждает мои смутные догадки. Надо будет обсудить с Михаилом Владимировичем.
– Думаете, паразит выбирает людей с сильной позитивной энергетикой?
– Мг-м. Ну, ладно, об этом поговорим в другой раз. Главное, он нашелся. Юный талантливый журналист Джозеф Кац, вундеркинд, литературный Моцарт, и еврейский сирота Ося, который умирал от прогерии и воскрес благодаря вливанию таинственного препарата, – одно лицо.
Бокий аккуратно сложил фотографии, вырезки. Федор заметил, как в ту же папку легла распечатка донесения.
– Что ты смотришь так хмуро? – спросил Глеб Иванович, запирая сейф. – Думаешь, я собираюсь превратить Осю в подопытного кролика? Похитить, привезти в Москву, вскрыть и посмотреть, что там у него внутри?
– Нет. Я думаю, вы этого не сделаете.
– Спасибо на добром слове. Чтобы ты окончательно успокоился и мог соображать, я тебе гарантирую: Таню твою никто не тронет, во всяком случае, пока ты не вернешься из Германии.
– Откуда? – Федору показалось, что он ослышался.
– Ты отправляешься в субботу. Надеюсь, немецкий не забыл? Паспорт твой уже готов, все формальности улажены. Теперь замри и слушай меня очень внимательно.
Федор Федорович открыл глаза, увидел высокий белый потолок, матовый шар люстры. Темно-синяя штора покачивалась от легкого ветра. В открытую форточку влетали обычные утренние звуки. Гул машин, скрип качелей на детской площадке, голоса, смех, воробьиный щебет. Пахло мокрым снегом, бензином, лимоном и ванилью. Осторожно повернув голову, он увидел на прикроватной тумбочке банку крема, градусник, раскрытую, перевернутую обложкой вверх, книгу. Названия прочитать не удалось, на глянец обложки падали блики. Дальше, за тумбочкой, параллельно кровати, стояла раскладушка, застеленная пледом. Сверху валялся алый шелковый халат.
Что-то произошло. Впервые он проснулся не от боли, а просто так, потому что наступило утро. Ломота, жар, озноб, омерзительная влажность и грубость белья, все это осталось, но уже не мешало воспринимать реальность. Вернулись краски, звуки, запахи. Он не понимал, рад ли этому.
«Из чистилища назад, в жизнь. Сколько раз повторяется все тот же мучительный маршрут? Почему я не могу уйти совсем? Что держит меня?» – думал он, разглядывая свою сморщенную костлявую руку.
Кожа потрескалась, слегка лоснилась, пахла лимоном и ванилью. Кто-то постоянно смазывал все его тело кремом. Кормил его с ложки жидкой кашей и фруктовым пюре. Выносил из-под него судно. Менял белье. Измерял температуру. Аккуратно подстригал слоящиеся ногти. Гладил по голове. Иногда он слышал ласковый шепот, или музыку где-то в глубине квартиры, или приглушенные голоса, мужской и женский.
Сквозь запахи чистого белья, крема, овсянки, мятых печеных яблок иногда проступал слабый аромат меда и лаванды. Так пахли волосы и кожа Тани.
Он не знал, сколько прошло времени, и не хотел знать. Рука медленно опустилась, скользнула с края кровати вниз. Шевельнулись пальцы, по старой привычке пытаясь зарыться в жиденькую мягкую шерсть, почесать за ухом, проверить, не сух ли собачий нос, почувствовать волну радости, быстрое виляние хвоста, мокрые теплые касания языка, тактичное тихое тявканье. Но рука встретила пустоту.
«Адам, где ты? Животные лишены бессмертной души, но столько любви не может совсем исчезнуть, стать пустотой. Закон сохранения энергии. Я слишком долго живу, чтобы сомневаться в универсальности этого закона. Где ты, Адам? Придет время, узнаю. Или нет. Не так. Узнаю, когда время уйдет, разомкнет свои свинцовые объятья, отпустит меня на свободу. Почему не сейчас? Долги, старые долги не заплачены».
Федор Федорович удивился, что опять думает словами, а не первобытными образами. Дни и ночи,