случай жизни с опустошающей точностью. Дружбой заправляет прелестно гантированный альянс желудка, ванны и гардероба. Матримониальными устремлениями, вспомоществуя парламентским речам, верховодит недреманная сваха, и слово «любить» одинаково применимо как к серафической посланнице горних сфер, так и к утренней булочке, прозябающей возле кофейного фимиама.
Галстук — мой лучший сообщник, однако если я не представлен, то со мной будут разговаривать с такого расстояния, через марлю такой афористической холодности, что невольно подумаешь, уж не заразен ли я.
Я воззрился на нарисованное солнце и выпал из перильного пластмассового гнезда моего дяди, и немного нужно было Евгению подлородной амбициозности, не так уж много необходимо было видеть неопрятно одетых людей, не так уж много нужно было восслышать сорных вульгаризмов, не так много инертной тупости и агрессивного убожества потребно было вкусить, чтобы вконец усомниться в себе. Демоноподобный Фердинанд не годился в подкрепление. Он, пожалуй, выполнял негативные функции на язвенном теле моей защиты, ибо только методично бередил помпезную неуемность мирской и духовной жизни столицы, не давая моим светским воспоминаниям окостенеть и срастись в защитный барраж.
Я лежал на кровати, и каждый собственный вздох казался мне отрывком громогласной приэшафотной барабанной дроби. Я не стал заострять свою память на том, чтобы просто вычислить количество, весомость и значимость тех компонентов селения X и его обитателей, кои опротестовали меня как личность, так как я не считаю нужным во всем отчитываться себе. Я доверяю моему Бессознательному, я знаю, что Оно мне не враг. Просто обилие систематизированного материала и его аффектоносная убедительность расшатали во мне стержень воли. Открытый шар моего воображения бесновался в окаянной агонии, а воспаленный мозг ломился от энергетического письма беглых, но основательных умозаключений. Я лег спать на исходе дня и теперь, прогнувшись почти в кромешной тьме, не мог уразуметь, что это: скомканный остаток сегодняшнего дня или раннее, порабощенное багровыми тонами начало завтрашнего? И мог уточнить время, а соответственно и мою принадлежность к тому или иному дню, но элемент безвестности во временной ипостаси, казалось, вспомоществует в нахождении той или иной определенности в нравственной сфере и подвигнет меня на те или иные поступки, ибо, пленяя неопределенностью в одном пространстве, ситуация, как правило, дарует нам предельную ясное и в другом. Абсолютно безграничной неясности не бывает. Итак, задача сводилась к следующему: либо я останусь самим собой нравственно, личностно и пересилю среду за счет переизбытка новой воли в совокупности с новыми активными методами отношения к действительности, либо я изменюсь как личность и поддамся среде за счет новых пассивных методов отношения к действительности в совокупности с потерей прежнего уровня воли. Меня безоговорочно устраивал лишь первый вариант. Но обитание в селении X и взаимодействие с лицами, его населяющими, равно и тем пластом культуры и цивилизации, которые оно имело честь представлять, сгоняли меня на вторую.
Выход из положения равносилен фронтальному исцелению. Я перебрал все виды лечения и осознал, что кроме имаготерапии мне нечем бороться с собой. Вся сложность, однако, заключалась в том, что обязанности больного и врача я должен буду играть одновременно. Воспроизведу мозаичный образ, нашептанный мною, «актер» с «режиссером» срастутся воедино. Заставлю себя выработать необходимые черты, «вживлюсь» в себя и одной половиной рта пережую другую. Почему нет? Ведь удалял же один хирург сам себе аппендицит. Благо, что я не вижу себя со стороны, ведь, если наблюдать за человеком с большого расстояния, всегда кажется, что он делает много нелепых, лишних движений.
Это было как бубонная чума или сфероидный кошмар. Весь трансцендентальный ландшафт был инкрустирован дерзновенными демоническими аппликациями. Я уже видел свое средостение, вынесенное наружу, из коего, подобно щупальцам инфернальной гидры, произрастали тьмы моих фиолетово- аметистовых рук, держащих острейшие иглы, что неустанно протыкали фигурки из золы и воска, застывшие в умолительных телесно-мимических формах, присущих наиболее докучающим мне жителям селения X. Я бормотал кощунственные, нечистые напевы и вырывал из дланей некоторых фигурок свои мизерные изображения, в основном это были черно-белые фотографии. Я повернулся на другой бок, намереваясь смыть с себя выкрики буйной толпы, что копились у меня под самой кожей головы, но они перекатились, перестраиваясь теперь уже из месива в аккуратные экспансивные легионы наговоров. Я не мог всего охватить своим внутренним оком, гак много было здесь спиритуализированной суеты. Да и сама суета была здесь неизобразима и колченога. Поработившись в единстве, друг за другом гонялись полнокровные бугры лиц, посыпанные неискренним смехом; колоссальные фигуры, склеенные из материала, имеющего взаимоисключающие физические свойства, упадали бог весть откуда на некую иллюзионистическую плоскость, вконец успокаиваясь на ней после недолгого, но трепетного биения не основаниями, но, напротив, то ребрами, то острыми углами. Люди, повозки, дома, книжные страницы, чьи-то отдаленные телодвижения, оттенки вечернего неба, самостоятельные слова двигались здесь точно на даровитом полотне маньеристского толка. Каждый предмет в этом непредвосхитимом пространстве, даже и не будучи предметом, вел себя так, словно центр масс бесновался где-то вне его. Телодвижения бодрствовали скелетом наружу, слова — ударениями вне их. Всюду теснились какие-то застывшие клочья морской пены, смешанной с кровью. Подобно губкам, они впитывали или же, напротив, будучи кульками трещин, источали ничто и нечто, вздымавшееся круто, отвесно. Явное нарушение гармонии виделось во всем, будь то цвет или оттенок, мысль или умысел, или же созерцательное нагромождение интонаций. Иконографическая удлиненность, сдобренная резкими контрастами, категорически отказывалась усвоять мои успокоительные приказы, обретая динамическую интенсифицированность форм и волений, доходящих до какой-то уже скрупулезной структурной истерии. Я двигался. Я двигался, будто одинокий аллергент, на видения с покрывалом обмана на очах, а Евгений и Серж срослись в единое тело из одних только торсов, рук и голов и катались по алгебраическим уравнениям, моим воспоминаниям и тем случаям, когда мне приходилось, блаженно свивая руки, говорить «спасибо». Заспиртованный уродец, исторгающий приторный выдержанный мертворожденный взгляд, погонял гигантской бесцветной роговицей глаза стадо слепых мраморных верблюдов, везущих на горбах в золоченых клетках мои положительные эмоции. Месяц, вдруг отуманенный пастеризованным экстрактом какого-то административного мракобесия, испытанного мною в конторе, исторг из своего галлюциногенное чрева, заполненного опаленным желтым изоляционным материалом, не выпускающим наружу мой подкожный холод, сатиновые нарукавники, какими я имел обыкновение пользоваться, и бросил их прочь так, точно это были мешки, наполненные балластным песком. И месяц, сделавшись вмиг много легче, возмужало бросился вверх, высиротив островок неба, убранного лепными одинаковыми звездами. Я воззрился вниз и увидел, что к подошвам моим прилипли телеграфные строчки с выбитыми на них проклятиями, что я повременил выпустить на свободную охоту, дабы отомстить за лукавые превосходительные мнения. Я как-то улыбнулся, но щеки мои, словно неуемно намазанные засохшей глиной, истрескались, и я ничуть не изумился бы, узрев свою окаянную улыбку, загнанную под декоративную сень пронзительного лица Иоанна Соблазнителя. Я чувствовал себя невесомым, но, цепенея от собственной пространственной неприкаянности, все более и более вминался в ложе. Моя внутренняя направленность постепенно разбрелась по всему объемно пламенеющему телу и забилась даже в корневища волос, набивая их психоделической суспензией пластического ожога. И вот скромный водораздел между интровертированностью и экстравертированностью, каковым являлась моя кожа с мизерными инкрустациями голубеющих глаз и медоточной язвой пухлогубого рта, перекатывающегося поверх кипельно белых ступеней зубов, исчез, и я смешался с пространством, а то, едва заглянув ко мне внутрь, сотворило бескомпромиссную вивисекцию и растворило мои элементы в клочках той некондиционной фантасмагории, бичуемым названием которой я и сделался.
По скользкой нелепости, которую трудно было бы назвать магическим знаком, я услышал в углу моей комнаты мышь, кропотливо жонглирующую шорохом. Впоследствии она и была идентифицирована в моем мозгу как мышь и ничто больше, но тогда мой рассудок, сдавленный сгустками бордовых сумерек, а пуще оных разнузданным нервическим возбуждением, конвульсивно преисполнился вдруг способности несуразно нарушать тождественное, и потому мышь, раболепствовавшая тишиной каждому самочинному звуку, точно по аномальной подсказке дисциплинированного чуда, преобразовалась в увесистого цепкого кота, злонравно прыгнувшего мне на грудь. Я изловчился что было мочи, гонимый нешуточным страхом, порожденным всем виденческим антуражем и моментальной, почти неисправимой быстротечностью его, и впился руками в то