своей матери, что взирает на меня снизу зеленеющими белками глаз.
Мне не жутко, мне даже не стыдно, ведь я солдат, ведь я безрассудный сутенер при своей судьбе.
Освежающий удар по спине, холопствующей перед визионерским антуражем, вернул меня из-за порога ощущений к арестованным, и розовые очки, старательно очищенные от грязи, обрели исконное место. Вставая с колен, я видел почти опустевшие карманы и ранцы солдат. Бедняги, они надеются удешевить наказание. Но, безропотно забывшись в виновности, арестованные забыли, что им инкриминируется неподчинение, а не разбой. Те, кто не дождался своего злата, сложив голову «за отечество», могут мирно повернуться на другой бок и спать вечным сном за свои и чужие богатства, не доставшиеся ни праведникам, ни лиходеям.
Мы сбились в кучу, и средь анонимных спин я увидел несколько приметных лиц, многие из моих знакомых были здесь: Иохим, Макс, Ингмар, Мартин, Гийом.
Я протиснулся к Ингмару и, проглотив несколько унций арестованного воздуха, спросил, что известно ему о судьбе остальных.
— В рукопашном бою погибли Владислав и Антон.
— А я видел, как погиб Игнатий.
— Александра завалило горящими досками во время пожара, — произнес Мартин, не поворачиваясь к нам.
На расстоянии нескольких сладострастных вороньих криков, за густым оцеплением гвардейцев, легко различимых по длинным белым султанам на киверах, угадывались толпы анархистов — их считали, делили на арестантские партии, обыскивали, подвергали краткому допросу и готовили к отправке. Мы устроились на земле, развалившись веером, будто изрядные работники. Нам предложили воду, но спекшиеся губы не пускали влагу внутрь, так велико было отвращение к окружающему. Взявшаяся откуда-то из ударов кнута и обобщенной брани форейтора, появилась карета, вгрызаясь грязными колесами в черствеющие оспины воронок. Она нещадно сотрясала величавое содержимое — главнокомандующего правительственных войск старого генерал-аншефа, которого мне уже доводилось видеть в походе и сражении. Страусиные перья на его шляпе, некогда отличавшиеся проворной пушистостью, свалялись в нечто неопределенное и безразличное к щедрому ветру. Молоденькие адъютанты вынули тяжелое тело со стоической тщательностью так, словно это был любимый, но беспомощный отец. Лицо генерала хранило прежнее миролюбивое чванство, несколько, впрочем, отяжелевшее. Он с неудовольствием смотрел на нас, и его глаза, пораженные вирусом сожаления, тряслись, точно ртутные шарики. Он смотрит на нас, иногда медленно выглядывая из-за точеных адъютантских спин, озябло бормоча приказания. Холм, на котором мы расположились в активных воздушных токах, вызванных разложением тел и душ, постепенно вытягивался к небесам, роняя вниз неровные края, уставленные фигурками конвойных и генеральской свитой, роющимися в земле могильщиками и мародерами из близлежащих деревень. Прямо в поле установили простой крестьянский стол и несколько грубых скамей, на которых и расположились верховный главнокомандующий генерал-аншеф и другие генералы — командиры частей, прибывшие кто верхом, кто в открытых колясках. Я неволил себя наблюдать лишь за кинематическими свойствами их совета, так как расстояние было велико. И мне казалось, что я близок к тому, чтобы расслышать их мнения, касающиеся нашей участи, когда появилась телега, сопровождаемая усердным эскортом из дюжины бравых гусар. На грязной соломе лежал мускулистый человек со связанными руками, ногами и окровавленной повязкой на голове, рядом с ним, поджав босые ноги, сидела молодая женщина, прижимающая к груди ребенка. Чувствовалось, что мужчина был измотан до предела, хотя в нем и теплилась еще неукротимая спесь. Он лежал на боку, выгнувшись всем телом по форме неудобной подстилки, безразличный к ухабам и онемевшим конечностям, повязка сползла ниже бровей, замазав глаза кровью и, пышной шевелюрой. А в безупречно правильном, красивом лице женщины, смотрящей поверх вытянутых в беге конских голов, был виден тщательно превозмогаемый ужас и женственное беспокойство. И то обстоятельство, что она не обращала внимания ни на ребенка, которого чувствовала всем телом, ни на связанного спутника, добавляло ее лицу возвышенную отрешенность и значимость.
Расстояние было еще велико, но уже в спутанном фонтане каштановых волос я различил дивную пропорциональность лица и канонически непогрешимый цвет кожи, невзирая на лиловые клубы пыли, не унимающейся от конских копыт и зависающей марлевым флером почти повсеместно.
Выморочно назойливый вопрос моей участи и видимая его сторона, сводимая к дисциплинированному скоплению генералов, вдруг скомкались и провалились куда-то за это суггестивное лицо, и из деятельного фаталиста я незримо обратился в безропотного художника — ловчего упоительных иллюзий.
Я уже почти любил ее.
Я терял ее образ, еще не застывший и не оформившийся в моей синтетической памяти, когда между нами возникал всадник или пеший охранник, и я готов был убить их за непрозрачность, потому что боялся утерять хотя одну линию или плавное движение до того, как свыкнусь с этими очертаниями и закреплю за ними свою непререкаемую собственность. Едва вся эта кавалькада, влекущая пленников на расправу, достигла импровизированного военного совета, мудрствующего на грязных скамьях, как один из офицеров застыл навытяжку, едва не лопнув от напряжения на середине доклада. Глумящийся над всей этой героической пантомимой воздух, начиненный продуктами гниения, доносил до меня лишь кошмарные нагромождения гласных букв, не объединенных общим смыслом. И стоило во всей этой акустической вакханалии возникнуть первому согласному звуку, как пленников выбросили прямо в грязь и принудили встать на колени перед высочайшим судом. В гортанных спазмах командных голосов, схожих по силе звука с простудившейся гаубицей, не было слышно и слабого вздоха женщины, а проницательные уши арестантов тем временем собрали разбитые звуки воедино, и из уст в уста понеслось:
— Это Жоашен — главарь анархистов со своей женой и сыном.
Я воззрился на согнувшегося на коленях басовым ключом мужчину и без труда узнал в нем экстраверт. Главарь был точь-в-точь похож на главаря. И даже раненая голова добавляла привкус тривиальности всей его фигуре. Он кряхтел, сочась бессильным презрением, бормотал нехитрые ответы вопрошавшим его злорадно-надменным офицерам и, казалось, не очень заботил свою спесь хрупкой судьбой своей спутницы и сына, которому было еще не более трех лет. Взявшиеся откуда-то колонны устало шествующих солдат загородили Жоашена, его жену и весь генералитет. Мундиры, кивера, сапоги, ранцы, землистые лица, все как одно обращенные к нам в профиль, слились в одно зыблющееся наборное полотно грубизны, призванное сменить и без того мелькающие одну за другой декорации. Только сейчас я почувствовал, что простоял все это время на цыпочках, выглядывая поверх голов любопытных мародеров, точно нещадно забавляющих себя напоследок. Я опустился на пятки, вконец удоволенный всем виденным и тем, что имел, а именно: застывшее, не разрушаемое временем изображение.
Я уже почти любил ее.
А на языке я уже чувствовал вкус шерсти зверя, что проснулся после того, как изъявившийся во мне художник спешил омывать кисти, иногда этого зверя зовут самолюбием.
Растолкав погоны, штыки и землистые лица, появились генералы, уверенно-размашисто шагающие по грязи и матерчатым остаткам битвы. Впереди всех шел генерал-аншеф в бурунах своих амбиций и рыхлых щек, а за стайкой напомаженных лакеев, подававших во время военного совета сельтерскую, чертились все новые и новые шеренги конвоя. Они гигантскими шагами устремились к нам, и арестованным ничего не оставалось, кроме как увернуться от штыков и пропустить их сквозь всю свою массу, оказавшись перемешанными с вооруженной охраной. Офицеры выравнивают наши ряды, прогуливаясь между шеренгами, и точно малых непослушных детей бьют по рукам тех, кому случилось забыться в своей вольномыслящей кротости и свернуться в аморфный комок. Шеренга арестантов, шеренга конвоя, снова разъятые бусины разномастных испугов, а за ними опять антиподы, наспех слепленные из безразличия и беспрекословности.
Под ногами трепещет обгоревшая трава с частыми пролежнями от убранных трупов.
Небо с трудом удерживает гигантские черные затейливые люстры из загрустившего воронья, словно собравшегося к литургии. Становится холодно. Фигуры арестантов напоминают гейзеры безволия, пронзающие общую ткань мучения. Я вижу нечеловеколепные лица, сомлевшие в лиловой наркотической червоточине, меня незаметно толкают в плечо и предлагают шприц. Неужели я так плохо выгляжу, что похож на наркомана? Властным жестом отвергаю это психоделическое жало. Глупцы, самый сильный