она повязывала тоже необычно, вроде повойника, узлом на затылке. Все это шло от неизвестной ему комсомольской моды двадцатых годов, давно уже забытой и в городе, и в деревне.
— Ну, как живем? — спросил Михаил.
— Хорошо живем.
— Хорошо? — Он внимательно посмотрел Анисье в лицо. Первый раз за эти годы он слышал, чтобы человек не жаловался на жизнь.
По ее просьбе он выломал ей рябиновую вицу, затем — уже сам — поднял борону, очистил зубья от лохматой дернины.
— И с дедком поладили?
— Поладили. Теперь с ребятами на поветь перебрались. Как на курорте живем.
Вот женка! — думал Михаил. Сама держится и на других тоску не нагоняет. Кто-кто, а он-то знал, какой сейчас курорт у Трофима Лобанова.
— Слушай, — крикнул он ей вдогонку, — ты бы зашла к нам! Мати молока плеснет!
Анисья не обернулась. Облако пыли, поднятое бороной, накрыло ее вместе с лошадью. Но клетчатый платок ее, алый от вечернего солнца, долго еще был виден ему с тропинки. И он вдруг спросил себя: какого же дьявола ты раскис? Ведь вон как жизнь корежит людей, а ничего — зажали зубы.
Дома он с наслаждением умылся до пояса, переоделся в чистую рубаху.
Лизка, ставя на стол латку со свежими ельцами (Петька и Гришка редкий день возвращались от реки с пустыми руками), заметила:
— Ну, слава богу, и ты на человека стал похож. А то не знаешь, с какого бока к тебе и подойти.
— Да ну!
— Правда. И Раечка меня спрашивала.
Из чуланчика уже в который раз подавала голос Татьянка:
— Лиза, Лиза, скоро ли?
— Чего ей там надо? — спросил Михаил.
Лизка хитровато подмигнула:
— Подожди маленько. К нам гостьи приехали.
Что за ерунда? Какие еще гостьи?…
Минут пять в чуланчике шло совещание шепотом, потом шепот стих, и из задосок вышли две барышни в голубых платьях в белую горошину.
Михаил ахнул:
— Откуда у вас новые платья?
— Лизка сшила. Она все умеет. Да, Лиза?
Лизка порозовела от похвалы.
— Неужели не видел, как я по вечерам шила? Я и тебе сошью. В праздник в новой рубахе будешь.
— В какой праздник?
— На вот, проснулся. Обсевное! Варвара-кладовщица да женки когда уж теребят председательницу: «Давай, говорят, нам праздник. Заработали за войну. Мы, говорят, как люди хочем жить».
— Вот как! Первый раз слышу.
— А завтра бабы корову будут загонять в силосную яму, да, Лиза? — выложила последнюю новость Татьянка, за что и была награждена легким подзатыльником: не плети, мол, чего не надо, не суй свои длинный нос в каждую щель.
— Что, ведь ему можно, — надулась Татьянка.
— Да, — сказал Михаил, — дело у вас поставлено. — И улыбнулся, дивясь хитрости и изобретательности пекашинских баб.
А впрочем, разве по другим деревням не то же самое? Скотину колхозную забивать нельзя — на это есть специальный закон. А вот ежели ту же скотину да подвести под несчастный случай, да составить акт — тогда претензий никаких.
Михаил дососал головку последнего ельца, вышел из-за стола.
— Егорша не заходил? Махры не оставил?
Лизка обиделась:
— Ты хоть бы посмотрел на нас. Зря, что ли, мы переодевались? — Затем, кусая губы, спросила: — Ну как, покрасивше ли я в новом-то платье?
— А я? — выступила вперед Татьянка.
А может, так вот и надо жить, как Лизка? — думал Михаил, выходя на крыльцо. Есть новое платье — и радуйся. Чего загадывать вперед?
Он прошел на дорогу перед своим домом. Не попадется ли на глаза какой-нибудь курильщик?
Никого вокруг не было. Илья Нетесов на поле, идти к Петру Житову далеконько, а к Егорше еще дальше… Нет, вздохнул он, придется, видно, куренье отложить до прихода Егорши, а сейчас, пока есть свободная минутка, надо взяться за изгородь.
ГЛАВА ПЯТАЯ
Сыновей своих Илья уже не застал дома. Ребята малые — одному шесть, другому пять, — разве хватит у них терпения дожидаться отца, когда Егорша с утра скликает народ гармошкой? А вот Валентина — ума побольше — без отца не ушла. И задание его выполнила: хорошо, до блеска начистила боевые отцовские регалии.
Марья, как увидела его во всем этом великолепии, ахнула:
— Ну какой ты, отец, у нас красивой! Я не знаю, как мне с тобой и идти.
Было тепло, солнечно на улице. Пахло распустившейся черемухой (много ее в Пекашине, весь косогор в белом цвету), и красиво, дружно зеленела молодая травка под горой на лугу.
До правления они шли вместе, рука об руку: он посередке, а Марья и дочка рядом. А тут, у правления, пришлось расстаться, ибо Марья вдруг решила, что к народу он должен подойти один, без них.
— Вишь, ведь машут, — заметила она. — Это не нам с Валентиной, солдату машут.
И верно, в конце улицы, напротив зеленой ставровской лиственницы, лебедями, чайками бились белые бабьи платки.
Илье не приходилось бывать на парадах, он не хаживал перед начальством в строю (в августе сорок первого их прямо с поезда бросили в бой), только раз на свой страх и риск он продубасил районные мостки в солдатской шинели. Три недели назад, когда ехал домой с войны. Продубасил потому, что нельзя было иначе. Из окошек на тебя смотрят, из учреждений, канцелярий выбегают («Привет победителю!»), ребятня гонится по сторонам, а ты что же — тяп-ляп? Открытым ртом мух ловить?
Ну он уж старался. Прямил, изо всех сил прямил свою уже немолодую, ломаную-переломаную спину, ногу в стоптанном кирзовом сапоге ставил твердо и нет-нет да и поправлял украдкой усы, которые от нечего делать отпустил в госпитале.
И вот, вспомнив про свой этот первый и единственный парад в жизни, Илья не то чтобы начал пушить пыльную жаркую улицу или деревенеть лицом, а все-таки заглотнул в себя воздух, подтянул к хребтине пуп. И поначалу все шло как надо. Под гармошку, под походный марш, которым подбадривал его улыбающийся и подмигивающий Егорша («Давай-давай, солдат, веселее!»), под одобрительные и горделивые взгляды родной дочери, которыми та подпирала его сбоку. И серебро и бронза на его груди сверкали — вот его отчет землякам за войну. Да только вдруг он увидел в сторонке от поджидавшей его толпы сухонькую, робкую, из-под темной ладошки смотревшую на него Федосеевну, и все — черная ночь накрыла праздник.
В июле сорок первого года, когда он вместе с пекашинцами отправлялся на войну, вот эта самая Федосеевна на этом же самом месте упрашивала его слезно: «Илья Максимович, ты два года наставлял да берег моего Саню в лесу, дак уж не оставь его, побереги его и там». И об этом же она просила-умоляла и