весны. Правда, попервости его окрестили было по созвучию имени Тольятти, и простодушный и простоватый Чугаев, когда ему растолковали, кто такой его знаменитый «тезка», от радости был на седьмом небе. Но Петр Житов, человек, по местным масштабам весьма искушенный в политике, сказал:
— Не. Не пойдет. И рылом не вышел, и автобиография не та.
— Ну тогда пущай хоть Чугаретти, что ли, — предложил Аркадий Яковлев. — А то вознесли человека на колокольню и хряп вниз башкой.
— А это можно, — милостиво разрешил Петр Житов.
Так вот, Чугаретти, которому Лукашин строго-настрого, уезжая в район, наказал день и ночь возить траву на силос, сейчас в своем диковинно красном берете стоял возле полуторки у ворот склада и искоса, воровато, что-то ковыряя сапогом, поглядывал на своего хозяина.
В один миг с Лукашина слетели все обручи, которые он с таким трудом набивал на себя, шагая сюда.
— Я тебе что, что говорил? Калымить?
— Да ты что, понимаешь, товарищ Лукашин, — обиженно забухал Ефимко. — Что значит калымить? Должна же быть у советского человека сознательность…
— Заткнись со своей сознательностью! Сознательность… Я сознательностью твоей коров зимой кормить буду, да?
Чугаретти, виновато горбясь, начал заводить железной рукояткой мотор грузовика. Но тут уж за обиженного вступилась вся шарага: дескать, как же это так? Человек ишачил-ишачил как проклятый, а тут, выходит, напоследок и душу согреть нельзя. Да стограммовка еще в войну прописана нашему брату. Самим наркомом прописана.
Заступничество товарищей едва не довело чувствительного Чугаретти до слез: толстые губы у него завздрагивали, а большие коровьи глаза навыкате налились такой тоской и печалью, что, казалось, во всем мире не было сейчас человека несчастнее его.
— Ладно, — буркнул Лукашин в сторону покорно выжидающего Чугаретти, заправляйся да уматывай поскорей, чтобы глаза мои на тебя не смотрели.
Выпили. Кто крякнул, кто сплюнул, кто полез ложкой или прямо своей пятерней в котелок со свиной тушенкой.
Веревочку-выручалочку бросил Филя-петух, щупленький, услужливый мужичонка со светлым начесом над бельмастым глазом, но очень цепкий и тягловый, как говорят на Пинеге, и страшный бабник. Филя, явно тяготясь молчанием, сказал:
— Иван Дмитриевич, а чего это, говорят, у нас опять вредители завелись?
— Какие вредители?
— Академики какие-то. Русский язык, говорят, вроде хотели изничтожить…
— Язык? — страшно удивился Аркадий Яковлев. — Это как язык?
— Да, да, — живо подтвердил Игнатий Баев, — я тоже слышал. Сам Иосиф Виссарионович, говорят, им мозги вправлял. В газете «Правда»…
— Ну вот, — вздохнул старый караульщик, — заживем. В прошлом году какие-то космолиты заграничным капиталистам продали, в этом году академики… Я не знаю, куда у нас и смотрят-то. Как их, сволочей, извести-то не могут…
— А ты думаешь, всякие черчилли зря хлеб жуют?..
— Обруби концы! Кончай разговорчики! — вдруг заорал как под ножом Ефимко-торгаш и встал.
— Ты чего? — Петр Житов повел своим грозным оком. Ни дать ни взять Стенька Разин. Да для пекашинских мужиков он, по существу, и был Стенькой. Потому как умен, мастер на все руки и характер — каждого под себя подомнет. — Ты чего? — грозно вопросил Петр Житов.
— А то! На моем объекте политику не трожь, ясно? Чтобы никаких разговоров про политику…
— Мишка, своди-ко его на водные процедуры. — Петр Житов вытянул руку в сторону реки.
— Можно, — ответил, усмехаясь, Михаил и с радостью начал расправлять свои широченные плечища.
Ефимко — недаром торгашом прозвали — не стал дожидаться, пока Михаил встанет на ноги да примется за него, а живехонько, с ловкостью фокусника извлек откуда-то новую бутылку и поставил перед Петром Житовым.
После повторной стограммовки всех потянуло на веселье. Караульщик Павел, постукивая березовой деревягой, притащил из своей избушки обшарпанный голубой патефон. Но завести его не удалось: куда-то запропала ручка.
Тогда Петр Житов, скаля свои желтые, прокуренные зубы, сказал:
— Чугаретти, ты чего притих? Валяй хоша про то, как спасал Север. В разрезе патриотизма…
— Ты разве не слыхал? — удивленно спросил Чугаретти и покосился на Лукашина.
— Я не слыхал! — воскликнул Филя-петух. Разудало, с притопом, исключительно в угоду Петру Житову, потому как в Пекашине все — и старый и малый — знали про подвиги Чугаретти в минувшей войне.
— Давай, давай! — по-жеребячьи загоготал Петр Житов. — Где ты оказался на двадцать второе июня одна тысяча девятьсот сорок первого?..
Чугаретти вытолкали вперед, Ефимко-торгаш уступил ему свое место, и Лукашину — дьявол бы их всех забрал! — пришлось еще раз выслушать хорошо знакомую небывальщину.
— Значит, так, — заученно начал Чугаретти, на двадцать второе июня одна тысяча девятьсот сорок первого я оказался не так чтобы близко от родных мест, но не так чтобы и далеко. На энском объекте в районе железной дороги Мурманск — Петрозаводск.
— В лагере? — уточнил Филя.
— Ну, — неохотно кивнул Чугаретти.
Все знали — опять же по рассказам самого Чугаретти, — за что он попал за колючую проволоку. За лихачество. За то, что перед войной две машины угробил за год: одну утопил, переезжая осенью за речку по первому, еще не окрепшему льду, а другую разнес по пьянке — не понравилась изба, которая не захотела свернуть в сторону. И вот, хотя ни для кого не было тайн в биографии Чугаретти, ему под ухмылки и веселые перегляды товарищей пришлось рассказать и про это.
— …Ну, сидим, значит, у себя, загораем — только что Беломорканал отгрохали, имеем право? — Радуемся, однем словом, солнышко пригревать стало. А то, что кругом война, немцы да финны на нас прут, мы и понятия не имеем… Ладно, сидим греемся на солнышке — выходной день дали. И вдруг в один прекрасный момент видим: начальство едет. Не наше, не лагерное, а сам командующий Севером генерал Фролов. Вот так… Ну, нас, зэков, понятно, сразу по баракам — не порть картину. «Стой! — кричит Фролов. Это нашим-то фараонам. — Стой, так вашу мать! Я с ними говорить буду…»
— С характером дядя, — заметил кто-то с усмешкой, но Чугаретти, только что начавший входить в раж, даже бровью не повел.
— Да-а, сказанул нам Фролов — вывернул и потроха, и мозги наизнанку. «Ребята, говорит, в доме у нас воры». Мы глаза на потолок — какие еще воры, когда тут самое-распросамое жулье собралось. Со всего Советского Союзу. «Чужие воры. Немцы. Их выкуривать надо, поскольку внезапно залезли в наш священный огород…» Понятно… Выходи на рубежи и спасай Россию, поскольку, значит, армия еще не подошла. Ну, ребятки у нас быстренько шариками крутанули: «Чего дашь?»
— Торговаться, сволочи, да? — устрашающе заскрежетал зубами Ефимко-торгаш. Он был уже вдребезги пьян, но насчет бдительности не забывал. Сработал моментально.
Ефимка быстро успокоили, потому как здесь-то и начинался самый гвоздь рассказа.
— «Да, чего дашь?» — спрашивают Фролова зэки. — Тут Чугаретти даже привстал немного, чтобы с большей впечатляемостью передать решающий разговор генерала с зэками. — «А перво-наперво, говорит Фролов, дам хлеба». И достает вот такой караваище.
— Не худо, — хмыкнул Аркадий Яковлев.
— «А еще чего?» — еще больше возвысил свой голос Чугаретти. — «А еще, говорит, дам сала». И вот такую белую кусину достает. Ну и в третий раз спрашивают зэки: «Чего дашь?» И тут Фролов помолчал- помолчал да и говорит: «А еще, говорит, дам вам, ребята, нож». И вот такую филяжину достает из-за голенища.