прыгнуть с парашютом, только бы не преодолевать эту невинную с виду полосу земли.
Почему-то именно сейчас, перед ней, Кларк подумал о том, что он еще молод и не женат, что, может быть, никогда не носить ему полковничьих погонов, что лежит он на берегу Тиссы, в то время как Джон Файн блаженствует в своей мягкой постели или играет в покер. Подумал и о том, что все, что он делал до сих пор, было лишь подготовкой к тому, что он должен делать вот теперь.
— Полоса, — повторил Граб, по-своему понявший молчание и нерешительность своего седока.
Кларк энергично нажал на плечо Граба. Тот осторожно опустился на колени, уверенно сделал какое- то неуловимое, скользящее движение вперед и лег, предварительно раскинув резиновую дорожку. Кларк не мог не отдать должное своему далеко не спортивного вида спутнику. Он слегка похлопал его по теплому складчатому затылку. Это прикосновение значилось в числе условленных приемов, с помощью которых Кларк управлял своей «лошадью». Оно означало: «Все в порядке».
Граб, распластавшись на резиновой дорожке, тяжело дыша, отдыхал и ждал приказаний. И сквозь одежду Кларк ощущал его горячую, потную спину.
Если бы Кларк не был подающим большие надежды выучеником знаменитой школы разведчиков, он бы, возможно, не удержался от соблазна перейти границу именно сейчас, в тишайшую минуту. Но Кларк все учитывал. Он знал, что будет потом. Ночной дозор неминуемо обнаружит след. Собака, направленная по следу, настигнет его, прежде чем он доберется до надежного укрытия. И вся карьера Кларка, так блестяще начатая, бесславно кончится.
Кларк поскреб ногтями затылок Граба. Это означало, что тот должен отступить. Граб бесшумно отполз к Тиссе. Метр, два, три… шесть. Бурьян. Пенек… Ствол истлевшего, замшелого дерева… Песчаная яма… Вот теперь довольно. Кларк слегка стукнул Граба по голове, и тот сразу же остановился, тяжело дыша.
С жадностью прислушивался Кларк к тишине границы. Он ждал дозора, который появится или справа, со стороны дуба, расщепленного молнией, или слева, от развалин хижины бакенщика. Пограничники медленно пройдут вдоль служебной полосы, освещая ее фонарем. От фланга к флангу. Потом, отдохнув, дозор повторит свой маршрут. Значит, рассуждал Кларк, если он перейдет ее не сейчас, перед появлением дозора, а после того, как пограничники вернутся обратно, то будет иметь в своем распоряжении не менее часа. За это время можно скрыться. И это при самом жестком условии: если след будет быстро обнаружен. Если же заметят первым не его след, а соседей, на что Кларк твердо рассчитывал, тогда еще больше шансов на удачу. За два часа он так далеко уйдет от границы, что и с помощью ста ищеек его не настигнешь.
Кларк и Граб одновременно вздрогнули, когда справа в туманной мгле низко над землей вспыхнул узкий луч электрического фонаря. Чуткое ухо Кларка уловило звуки осторожных шагов.
Дозор поравнялся с Грабом и Кларком. Луч равномерно, спокойно гладил рыхлую землю. Шаги солдат удалялись влево.
Кларк перевел дыхание, облизал губы. Луч фонаря погас. «Дошли до развалин, — подумал Кларк. — Сейчас пойдут назад». Он слегка нажал плечо Граба, что означало: «Будь готов».
Луч вспыхнул, опять послышались шаги. Теперь значительно энергичнее, чаще. Кларк удовлетворенно усмехнулся. Он угадывал, казалось ему, душевное состояние солдат: торопятся к заставе.
Дозор, скользя по полосе узким лучом фонаря, прошел мимо в обратную сторону.
5
За несколько дней до описанных выше событий начальник пятой погранзаставы капитан Шапошников, на участке которого затаились перед своим решительным прыжком нарушители, назначил в наряд ефрейтора Каблукова и старшину Смолярчука с его розыскной собакой Витязем.
Ранним утром, на восходе солнца, пограничники вышли из ворот заставы и направились к Тиссе, где им предстояло нести службу.
Каблуков и Смолярчук — почти одногодки, но они резко отличаются друг от друга. Каблуков кряжист, широк в плечах, тяжеловат, медлителен в движениях, с крупными чертами лица, по-северному русоволос. Глубоко сидящие, серьезные глаза тревожно смотрят из-под пушистых белесых ресниц. Большой лоб бугрится угловатыми морщинами. Каблуков молчит, но выражение его лица, его взгляд ясно говорят о том, что на душе у него тяжко.
Смолярчук чуть ли не на две головы выше Каблукова, строен, подвижен. Розовые его щеки золотятся мягким пушком. Зубы крупные, чистые, один к одному. На румяных губах беспрестанно, как бы забытая, светится улыбка. Веселые глаза перебегают с Тиссы на небо, с виноградных склонов на горы, освещенные утренним солнцем.
Всякий, глядя на старшину Смолярчука, сказал бы, что он правофланговый в строю, первый в службе и в ученье, запевала на походе, весельчак и шутник на отдыхе, что его любят девушки, уважают товарищи и друзья, что он обладает завидным здоровьем и силой.
— Денек-то, кажется, назревает самый весенний. Кончились дожди. Ох, и погреемся ж мы сегодня с тобой на солнышке! Как, Андрюша, не возражаешь против солнышка?
Каблуков не отвечал. Он обернулся лишь после того, как Смолярчук положил руку на его плечо и повторил вопрос. Он смотрел на товарища, и по глазам было видно, что не здесь сейчас его мысли, а там, в далеком Поморье, дома. На заставе ни для кого не являлась секретом причина невеселого настроения Каблукова. Несколько дней назад он получил письмо, в котором сообщалось о внезапной тяжелой болезни матери.
Капитан Шапошников, начальник заставы, в другое время немедленно возбудил бы ходатайство перед командованием о предоставлении Каблукову краткосрочного отпуска, но теперь он не мог этого сделать: усиленная охрана границы исключала всякие отпуска. Кроме того, приближался срок окончания службы Каблукова. Через неделю-другую он совсем уедет домой, демобилизуется. Старшина достал из кармана серебряный портсигар и, постукивая папиросой о крышку, на которой было выгравировано: «Отличному следопыту — от закарпатских пионеров», спросил:
— Андрей, ты, кажется, от матери письмо получил?
— Нет, — буркнул Каблуков. — От сестренки.
Он отбросил полу шинели, достал из кармана брюк потертый на изгибах листочек тетради, густо исписанный чернильным карандашом. Пробежав глазами страницу, он прочитал то место из письма сестры, которое, повиди-мому, жгло ему сердце: «…в такой день, братец, наша мамка сама с собой ничего поделать не может: достанет из сундука все ваши фотографии, разложит их на столе и с утра до ночи глаз от них не отрывает».
Каблуков сложил письмо, сунул его в карман, аккуратно заправил шинель под туго затянутым ремнем:
— Понимаешь теперь, почему я такой хмурый?
— Слушай, Андрей, — вдруг сказал Смолярчук, — а что, если бы Ольга Федоровна узнала, что у нас здесь происходит? Какие слова она прописала бы тебе?
Каблуков с интересом взглянул на Смолярчука.
— Хочешь, скажу — какие. Она бы тебе написала так, — продолжал Смолярчук: — «Прости, ненаглядный мой Андрюша, свою старую и больную мать. Нахлынула на меня тоска, вот я и не стерпела, нажаловалась твоей сестренке на свое сиротство. А она, глупая, тебе настрочила. И когда! В тот самый час, когда ты готовишься преградить дорогу супостатам нашей родины! Прости, еще раз прости. Крепче сжимай оружие, Андрюшенька. Благословляю тебя, сыночек. Делай все так, чтобы я гордилась тобой, как горжусь твоими братьями-героями…» — Смолярчук улыбнулся. — Согласен ты или не согласен со всей матерью?
Каблуков не мог не ответить улыбкой на дружескую улыбку Смолярчука.
— Согласен, — сказал он.
Смолярчук и Каблуков поднялись на высокую, заросшую густым кустарником скалу. Витязя Смолярчук уложил на мягкую подстилку горного мха.
Обязанности Каблукова и Смолярчука состояли в том, чтобы, хорошо замаскировавшись, вести