— И тяжкую небось епитимию наложили?
— Как кому: до утра засадили стихи писать. Мне-то это было на руку, сочинил живым манером некую аллегорию про мух, в меду увязших.
— А стихов тех, Михайло Васильевич, ты теперь уже не припомнишь?
— Может, и припомню, постой-ка… Ломоносов на минуту задумался.
— Вспомнил:
Стишки, как видишь, не ахти какие, однако начальство одобрило, выставило на них ноту 'pulchre'.
— А это что же значит?
— Значит 'прекрасно'.
— С той поры, поди, ты и ученье забросил, все стихами баловался?
— Нет, куда больше стихов занимали меня все-таки две строгие науки: математика да физика. Годами-то был я ведь много старше товарищей, и в досуженное время, бывало, когда те на дворе играют и резвятся, я в монастырской библиотеке в книгах роюсь. Тут пришло из здешней Академии наук требование прислать двадцать отроков, в науках достойных. Но таковых оказалось меж нас всего двенадцать человек.
— И ты, Михайло Васильич, конечно, в том числе?
— И я тоже. Здесь, в Питере, для доучивания за границей, выбрали из нас опять троих: Виноградова, Рейзера да меня. Отплыли мы из Кронштадта морем в Любек, а оттуда двинулись уже сухим путем прямо к месту назначения — в университетский город Марбург.
— А как же насчет языка-то?
— Читались лекции там по-латыни, а в латыни мы все трое были изрядно-таки крепки. Объясняться же с профессорами да студентами приходилось поневоле на родном их языке, а по-немецки из нас говорил один только немец Рейзер. Но любовь все превозмогает…
— Любовь к науке?
— Нет, любовь сердечная. У квартирного хозяина моего, Генриха Цильха, члена городской ратуши, а по ремеслу — портного, была молодая дочка… Да ты давеча сам ее видел, нынешняя моя спутница жизни.
— Так от нее-то ты и научился по-немецки?
— И как еще! Как по писаному. Мы сейчас бы сочетались браком, но про женитьбу нашу отец ее пока и слышать не хотел: за душой ведь у меня ничего не было. Накопилось еще долгов на мне, вместе с товарищами, за два с половиной года пребывания в Марбурге, нимного нимало — до двух тысяч рейхсталеров.[34]
— Да разве вам из Питера не высылали денег?
— Высылали, но всего лишь по триста рублей в год на брата. А великие ли то деньги для студента- бурша с широкой русской натурой! Однако, сказать должен, и ученьем мы не пренебрегали: слушали химию, физику, математику, философию, работали в мастерских научных — лабораториях. И не поверишь, брат, как в этакую научную работу втягиваешься! Благороднее, выше науки все-таки ничего в мире нету! Завершить же учение по горному делу нас отправили в Саксонию, в Фрейберг, где первейшие в Европе рудники, особенно серебряные. Там открылся мне еще и другой драгоценный рудник — стихи славного немецкого стихотворца Гюнтера.[35] Музыка, да и только! Попробовал я и сам писать тем же ямбическим складом русские стихи…
— Как писана ода твоя на взятие Хотина?
— Вот-вот. Сочинил я ее как раз тогда в Фрейберге и оттуда отправил сюда, в академию. Но соловья баснями не кормят. Из Марбурга в Питер выслали синодик наших долгов. Академия уплатить их уплатила, но сократила нам зато стипендии наполовину — до полутораста рублей, да наказала еще нашему новому патрону в Фрейберге, берг-физикусу Генкелю, выдавать нам на руки не свыше одного талера в месяц.
— Однако! Ну, а вы что же?
— Сбежали, разумеется, я первый.
— Куда это?
— А назад в Марбург к невесте. Но пришла беда — отворяй ворота. Отца моей Христины не оказалось уже в живых, и сама она сидела без гроша, а родных у нее ни души. Что тут долго раздумывать? Взяли мы, пошли вместе к пастору да и дали повенчать себя.
— Но на что же вы жить-то хотели? — заметил Самсонов. — Ведь и сам ты, Михайло Васильич, был еще в долгах?
— Любовь, друг любезный, не рассуждает. Заимодавцы и то собирались уже меня в долговую яму упрятать. Хоть Лазаря пой, хоть волком вой. Порешил я тут съездить в Голландию к посланнику нашему, графу Головину, авось-де выручит земляка.
— И выручил?
— Нет, не тут-то было.
— Для таковых оказий, — говорит, — особых сумм нам не положено. Академия наук вас командировала, к ней и адресуйтесь.
Волей-неволей пришлось повернуть опять оглобли в Марбург. А денег в кармане у меня не только на обратный путь, но и на продовольствие ни гроша ломаного уж не оставалось. Хоть ложись и с голоду помирай! Оказали мне тут посильную помощь купцы архангельские, что наехали за товарами в Амстердам (дай Бог им здоровья!). Добрался я так хоть пешочком, да не впроголодь почти до самого Марбурга. На последнюю ночевку занесла меня нелегкая на постоялый двор, где стояла тоже партия новобранцев- пруссаков. Чтобы помирить тех с солдатской долей, офицер угощал их вином, расхваливал им, расписывал военное житье-бытье. Велел он и мне тоже подать вина, подливал стакан за стаканом. Задвоилось у меня в очах, голова кругом пошла. Как сидел, так и заснул я за столом, а наутро, проснувшись, гляжу: стоят передо мной офицер и вахмистр, с королевско-прусской службой поздравляют. Оторопь меня взяла.
— С какой такой службой? — говорю. — Я — верноподданный русской царицы…
— Вчера ты, милый, был еще таковым, — говорит офицер, — а нынче ты такой же, как и мы, пруссак и наш товарищ-солдат.
— Дудки! — говорю.- Donnerwetter![36] Никогда я не буду вашим товарищем.
— Да ты проспал, знать, что было вчера, — говорит тут вахмистр.
— А что же было?
— Было то, что ты с господином поручиком ударил по рукам, пил с ним за здоровье нашего короля и принял задаток.
— Никакого, — говорю, — задатка я и брать не думал.
— А что у тебя в кармане-то?
Я хвать рукой в карман. Что за дьявольщина: горсть серебра да золота!
— А на шее что у тебя?
Гляжу в зеркало: на шее-то красный воротник! А вахмистр смеется, треплет меня по плечу:
— Ну, что, кто прав? Да что ты нос на квинту повесил. Полно, дружище. Korf hoch! (Голову вверх!) Из