Мы спешили скрыться под мохнатой елью?
подхватил Ластов.
Мы стояли точно в клетке золотистой…
— Ах! — вскрикнула тут Наденька, хватаясь бессознательно за руку молодого человека: вся окрестность вспыхнула мгновенно ослепительным огнем, сопровождаемым гульливыми раскатами.
продолжал цитировать поэт:
— Как я испугалась! — вздохнула из глубины души гимназистка, отодвигаясь от соседа. — А я, кажется, не трусиха… Я, знаете, еще ребенком смерть как любила грозу; меня так и называли: маленькой колдуньей. Чуть блеснет первая молния, брызнет дождик, я — в сад, и стою там с непокрытой головою. Дождь заливает меня, гроза шумит, а я стою, как очарованная. Явлюсь домой — маменька и гувернантка только ахнут: волоса-то всклокочены, платье как губка: 'Наденька, Наденька, что с тобой?' А я тряхну головой да бегом опять под дождь. Теперь я начинаю понимать, что меня всегда так привлекало к грозе.
— Что?
— Лучше всего разъяснит вам это майковское стихотворение, о котором я вам говорила:
— И вы, Надежда Николаевна, сочувствуете этому? — спросил тихим голосом поэт. — Вы понимаете горечь и сладость слез?
— М-да… — Наденька замялась. — Ах, да вот и наши философы! — подхватила она с живостью, увидев приближающихся Змеина и Лизу. — Перемокли как, батюшки! Где это вы пропадали?
— Как видишь, под дождем, — отвечала, отряхиваясь, экс-студентка. — Отстали немножко. Что ж, теперь можно и далее, дождя нет.
Гроза действительно унялась. Там и сям по освеженной синеве бродили еще легкие облачка, но под жгучими лучами полуденного солнца высыхали уже и дорожки, и зелень.
Молодежь собралась опять в путь к первоначальной цели прогулки.
— Да! — вспомнил Ластов. — Правда ли, Лизавета Николаевна, что вы сестрице своей даете читать французских романистов?
— А что же?
— Да ведь увлекательные переливания Дюма, Сю, Феваля не имеют ничего общего с нагою действительностью?
— Не имеют.
— Так как же давать их в руки невзрослой девочке, фантазия которой и без того чересчур прытка, а при помощи этих небылиц может разыграться до безобразия?
— Невзрослой! — обиделась Наденька. — Мне шестнадцать.
— Зачем прибавлять, милая? — заметила Лиза. — Тебе всего в мае минуло пятнадцать.
Наденька покраснела.
— Ну да, минуло, значит уже нет.
— Положим, успокойся. Вы, Лев Ильич, удивляетесь, что я не воспрещаю ей читать французских романов? Но для полного образования всякому человеку надо ознакомиться и с нелепицами мира сего.
— С детства-то? Для детей это положительно яд. Я очень хорошо помню, как будучи гимназистом второго-третьего класса, брал с собой в классы
— Ну, вы слишком поэтизируете, господин поэт, — перебила экс-студентка. — До какого возраста, скажите, упивались вы романами?
— До четырнадцати, может быть и до пятнадцати лет.
— И вы недовольны, что так рано отделались от пагубной страсти к этому сладкому яду? А я скажу вам, почему он вам так скоро опротивел: вы допились до омерзения. Чем скорее дойти до этой стадии, тем лучше. После периода романов настает период отечественных журналов. С какою гордостью, бывало, возвращалась я из конторы редакции
— Напрасно. Журналы всегда полезны, хотя уже тем, что знакомят нас с современными интересами. Что же до французских романов, то я должен вам еще вот что заметить. Вы смотрите на них, как на неизбежное зло, с которым чем скорее познакомиться, тем лучше, чтобы получить скорее отвращение к нему?
— Ну да.
— Я же вижу в них зло, которого можно избегнуть, если вовремя изощрить вкус более удобоваримыми вещами. Человек, испивший раз хорошего рейнвейну, не пристрастится уже к шампанскому. Давайте молодежи Диккенса, Гейне, Тургенева, Белинского — и французская шипучка не прельстит их.
— Так, двенадцати-, тринадцатилетним ребятишкам и давать Гейне, Белинского? Да они половины не поймут.