Кузьминич раздетый. Хотел сразу бежать в милицию, но куда побежишь в таком виде? К тому же он заметил, что вещи его преступники не унесли, — видно, кто-то их спугнул, не успели.
А потом он обнаружил рядом с собой еще одного человека из их компании — нынешнюю свою Катерину Ивановну, которую тоже раздели, а вещи не унесли. Так что с самого первого дня она оказалась его товарищем по несчастью.
Общее несчастье сближает, вот они и сблизились, да так, что с той поры никак не разойдутся. Вначале и не хотелось: Катерина Ивановна была молодой, ух, какой молодой была Катерина Ивановна! А потом оказалось, что не было у них ничего общего, кроме того, что они случайные товарищи по несчастью. Таких товарищей у Кузьминича было считать — не пересчитать, но те все забылись, а Катерина Ивановна помнилась. Вспоминалась. Видно, все же была у них в молодости взаимная любовь.
Правда, взаимная любовь тоже имеет свои минусы. При ней супруги повернуты друг к другу лицом и потому быстро друг другу надоедают. А чтоб не надоесть, нужно смотреть в разные стороны. Вот в чем залог крепкой семьи.
На данном отрезке времени Кузьминич смотрел в сторону Дюймовочкиной мамы. Маяту и тревогу куперовских краснокожих страстей он легко совмещал со спокойной идиллией Андерсена, в тесном кругу семьи, которая могла смело на него опереться, как уже опиралась не одна семья.
Он с удовольствием сиживал во главе стола, маленького гостиничного, но все же семейного стола, и говорил об искусстве. К его любимому и единственному Фенимору Куперу теперь прибавился, правда, еще не читанный, но уже слышанный от Зверобоя Шекспир, так что ему было чем крыть беззащитного Андерсена. Но он больше не крыл Андерсена, он даже проникся к нему симпатией, — может быть, потому, что Андерсен был такой беззащитный и тоже не читанный. Ему даже захотелось его почитать, — не сейчас, конечно, а позже, когда-нибудь, возможно, тогда, когда и Шекспира.
Он сидел в этом тесном, становившемся для него все более семейным кругу и просил Дюймовочкину маму положить ему земляничного, давал советы бабушке, как лечить радикулит, а Дюймовочке помогал войти в образ (Большой Змей наконец усвоил то, чему учил его режиссер, и даже начал передавать из поколения в поколение). Он рассказывал, что вселенная бесконечна и нужно уметь раствориться в ней так, чтобы одновременно и сохраниться.
Здесь уже чувствовалась школа не режиссера, а заместителя директора «Дюймовочки», который умел раствориться в нужный момент, раствориться именно для того, чтоб сохраниться. Но это, конечно, в других делах, поскольку в конкретных делах любви заместитель директора был человеком поверхностным, чтоб не сказать — дилетантом. О победах Кузьминича Алмазов мог бы только мечтать, но он не мечтал о них, у него было много побед, связанных не с семейным, а с уголовным кодексом. А стоило ему заговорить о любви, как у него появлялось не свойственное ему косноязычие, и язык у него во рту ворочался, как пьяный тюлень в сухих и знойных песках Сахары.
В аскетической роли Большого Змея сердце Кузьминича не могло заиграть всеми своими гранями, и он с радостью принял предложение режиссера «Дюймовочки» сыграть Бобра Самуэля, очень симпатичного, славного бобра. Когда Крот Фердинанд в качестве своего главного аргумента говорит Дюймовочке: «Любовь зла, полюбишь и козла», — Бобер как бы вскользь замечает: «Если любовь зла, полюбишь козла, а если любовь добра, полюбишь бобра». — «Какого еще бобра?» — гневно вопрошает Крот Фердинанд, на что Самуэль, застенчиво опустив глаза, говорит: «От бобра бобра не ищут».
Увидев его в этой сцене, Дюймовочкина бабушка, относившаяся к Кузьминичу с недоверием, прослезилась, вспомнила собственную молодость и сказала:
— Теперь я тебя понимаю. Ты лучше, чем ты есть…
А мама Дюймовочки все больше думала об индейцах. Она понимала, что это нехорошо, что это, можно сказать, предательство по отношению к своему фильму, но что она могла поделать, если ее в последнее время как-то меньше интересовал Андерсен и больше интересовал Купер (естественно, Фенимор)? Дюймовочка не читала Купера, ей еще рано, но со временем она прочтет и поймет свою мать и навсегда забудет об Андерсене…
Стирание граней в искусстве не является чем-то специфическим для искусства (стирание граней между правдой и вымыслом, стихами и прозой, чужим и своим), оно наблюдается даже в сферах, не имеющих с искусством ничего общего. Так, например, не однажды было замечено стирание граней между умом и глупостью, хамством и вежливостью, а один наблюдатель, придающий чрезмерное значение внешности, заговорил даже о стирании граней между мужчиной и женщиной, что, уж конечно, сущая нелепость.
Стирание граней в искусстве не таит в себе столь катастрофических для человечества последствий, как стирание граней между мужчиной и женщиной, но и оно нежелательно, за исключением тех случаев, когда искусство обогащает искусство.
Хозяин Леса никак не мог выйти из образа. Он долго в него вживался и теперь вжился, кажется, навсегда. Уже давно улетел Игнатий, эпизод «На ромашковой полянке» был снят и забыт, а Хозяин Леса все еще ходил в образе Хозяина Леса…
Он бродил в окрестностях города в поисках той ромашковой полянки, на которой прошли его лучшие съемочные дни, где он, в окружении кинокамер и декоративных кустов, посаженных на месте вырубленных, чувствовал себя нужным не только своей семье, но, может быть, всему человечеству. Может быть, он надеялся, что его позовут…
И его позвали.
Есть немало индейских легенд, в которых лес имеет своего хозяина, и когда снимаешь фильм об индейцах, трудно обойтись без поверий и легенд…
— Введите, — сказал Куперу Саваоф.
— А как же метраж? Ведь придется добавлять эпизоды…
Если бы библейский бог Саваоф учитывал все эпизоды истории, которые ему впоследствии пришлось добавлять, если бы он считался с метражом и боялся выйти за рамки вечности, ему бы пришлось отказаться от идеи сотворения мира. Но он не отказался, его не пугал метраж. На такой же позиции стоял и его последователь.
Так Хозяин Леса стал поверьем, переступив грань, отделявшую «Большого Змея» от «Дюймовочки». Все меньше отделявшую и все больше соединявшую срань…
Глава 22. Неизбушка
Крот Фердинанд сделал Дюймовочке предложение, предложил ей руку и сердце, а теперь ей предстояло с ним познакомиться. В жизни такой ход событий показался бы противоестественным, но в кино он вряд ли кого-нибудь удивит: просто декорации для предложения были готовы раньше, чем декорации для знакомства.
Крот Фердинанд отснялся со своим предложением и улетел, нисколько не заботясь о моральной и логической стороне дела, а Полевая Мышь Элеонора приехала, чтобы за чашкой чая как-нибудь ненароком, вскользь намекнуть Дюймовочке о возможном браке.
Полевая Мышь Элеонора была сравнительно молода, но не той легкомысленной молодостью, которая дается каждому в виде аванса, а молодостью другой, которая приходит с годами и уже не покидает нас до конца наших дней. Внешность Элеоноры, быть может, и не блестящая, но запоминающаяся, была известна еще по тем временам, когда Элеонора сыграла немую девочку в одном из первых звуковых фильмов и сыграла настолько удачно, что дала даже повод для дискуссии о преимуществах немого кино над звуковым, — дискуссии, окончившейся не в пользу немого кино, поскольку звуковое говорило само за себя и являлось шагом вперед па пути развития киноискусства.