— Я вам не помешаю?
— Нет, что вы! Видите, — спокойно, как в комнате.
Она долго молчала. Потом сказала:
— Вы не сердитесь на меня, но я вас обманула. Мне захотелось проехать до Сухума на грузовом пароходе, чтобы быть одной, никого не видеть. Это каприз, и я очень недостойно солгала вам.
— Но вы и здесь не одна.
— Вы не в счет, — ответила она. — Я угадала, что вы идете в Сухум, от вас же, — вы сказали об этом пароходному агенту в кафе. Я сидела в тени за столиком, услышала и подумала: «Вот капитан с открытым лицом, он возьмет меня до Сухума, он, должно быть, застенчивый человек и не откажет мне». Я оказалась права.
Они долго молчали.
— Два румба на вест, — сказал капитан штурвальному.
— Есть! Два румба на вест.
— Так держать!
— Есть! Так держать!
Потом, уступая осторожным, но настойчивым расспросам, он рассказал ей свою жизнь. Гардемарином его выгнали из морского корпуса за пощечину офицеру. Он прошел тяжелую школу: плавал юнгой на греческих дрянных катерах, матросом на русских и французских парусниках, потом офицером на английском угольщике, где капитаном был моряк-писатель Стюард, приохотивший его к книгам. Он читал запоем, изучал Азию и даже написал книгу об Индо-Китае — нечто среднее между руководством для плавания у его берегов и очерками о быте, тайфунах, контрабанде, малайцах и опиуме.
— Вы странный моряк, — сказала она. — Вы соединили две лучшие профессии в мире — морскую и писательскую. Скажите, вы любили кого-нибудь?
— Кажется, нет, — ответил он и смешался. — Все время, знаете, плаваешь, женщин видишь только на берегу.
— Вам сам бог велел. Вы холостой, всегда в одиночестве. А вот я окружена мужчинами, замужем, а тоже еще не любила.
Они проговорили всю ночь. Из ее слов он понял, что она одинока, далека от мужа. Ему казалось, что теплота ее слов, низкий голос прикасаются к нему, как легкий мех. Она ушла в каюту только перед Сухумом.
В Сухуме стали на якорь. Он помог ей спуститься в шлюпку.
Шла зеленая, веселая зыбь. Белый город, пальмы и горы качались над шумным рейдом.
— Я хочу вас увидеть еще, — сказала она, прощаясь.
Через час отошли из Сухума. Он вошел в свою каюту. Там стоял свежий, неуловимый запах духов, подушка на койке была слегка примята, — она спала на ней. На столе на перевернутой морской карте было написано:
«Спасибо, капитан. Мне очень не хочется сходить в Сухуме. Я бы плавала с вами год-два, потому что у вас открытая душа, с вами я говорила, как с близким. Вы — чудесный товарищ. Прощайте».
Получить такую записку, когда знаешь, что любишь, любишь единственно, неизлечимо, — удар. У него мелькнула мысль — повернуть пароход и идти обратно в Сухум, но он переломил себя. Из Одессы пароход пошел снова в Батум. Капитан ликовал. Но около Тараханкута была ночная встреча, мимо прошел, сияя огнями, «Поллукс» — из Батума в Одессу, и у капитана сжалось сердце. Иногда ночные встречи рождают плохие предчувствия. Он следил за огнями, пока они не ушли за край земли, в морскую мглу.
В Сухуме он ее не нашел. В Батуме тоже. Из Батума он пошел во Владивосток, оттуда в Мариуполь и только через год опять попал в Одессу.
В Одессе в управлении пароходства ему передали пачку писем. Среди них он нашел узкий конверт со знакомым почерком. Он заперся в каюте и прочел письмо. Солнце зашипело и погасло в море, пол каюты качался, как в шторм.
Она писала:
«Я порвала с мужем. Через два дня после вашего ухода из Сухума я села на „Поллукс“ и бросилась в Одессу за вами. Что так случится — вы могли понять уже тогда на мостике. Эта любовь пришла, как шквал, сразу, а если сразу, — значит, на всю жизнь. Я не могу рассказать вам даже тысячной доли того, что я передумала о вас. Я боялась писать вам. Я не знаю — любите ли вы меня. Если да, то ответьте мне в Москву (был приписан адрес). Я буду ждать месяц, два месяца… нет — три… Если нет — не отвечайте. Какая радость у меня на сердце, если бы вы знали. Я свободна, свободна, свободна, и я люблю вас — моего милого застенчивого капитана».
Он бросился в Москву — ее там не было. Он узнал, что она ждала полгода и уехала в Америку, к сестре. Он добился рейса в Нью-Йорк. В Нью-Йорке он оставил пароход, объехал всю страну, оттуда вернулся в Батум. По пути в Батум во время ночных встреч с ним бывали обмороки — ему казалось, что она по-прежнему ищет его и они будут расходиться всю жизнь. Я познакомился с ним в Батуме. Он приходил на пристань к каждому пароходу и часто бывал пьян…
— Это все? — спросила Наташа.
— Все.
— Жаль… А вы не знаете, что теперь с этим капитаном?
— В прошлом году он бросился с «Трувора» в море между Керчью и Феодосией во время ночной встречи. Его не успели подобрать, и он утонул.
Все молчали. О крышу постукивал дождь.
— Эх, — сказал Роговин. — Растревожили вы меня. А тут еще это ненастье. Вот тоска.
Наташа взяла мою больную руку, потрогала бинт — он был сухой — и сказала:
— Какая я дура, дура, дура… Как вы должны меня ненавидеть.
— Чудно, — сказал после долгого молчания Семенов. — Дождь идет такой московский, ручной — шумит себе и шумит. Кругом Россия — и вдруг такой рассказ. Не наш у вас темперамент, Максимов, чертовщиной от вас несет.
Вечный Город
Началось душное лето. Дни стояли серые от зноя, вечера были багровы и туманны. Я решил ехать к морю, к Хатидже и взял в редакции отпуск.
За день до отъезда ко мне пришел Семенов. Мы поехали с ним вечером в Нескучный сад. После города здесь было свежо, в Москву возвращаться не хотелось, и мы провели ночь в саду, в Елисаветинском павильоне, спрятавшись от сторожей. Над Москвой горело зарево, на реке свистели катера, был слышен смех женщин, скрип уключин. Иногда по Окружному мосту гремел поезд. Вечер был влажный, в зеленой черноте светились звезды.
Мы уснули в широких нишах павильона и проснулись на рассвете. Чистая, как жидкое зеркало, спала река. Выкупались и пошли вдоль берега к Крымскому мосту.
— Ничем нельзя убить Москву, — сказал мне по дороге Семенов. — Уничтожить ее сущность, ее душу — нельзя. Тысячи потрясений ничего с ней не сделают. Каждое новое потрясение наложит на облик Москвы еще одну черту, но не убьет ее. Так и будут жить рядом Кремль и подземные железные дороги, Борис Годунов и Станиславский, вокзалы и старые липы Замоскворечья, футуристы и общества любителей соловьиного пения. Москва — подобно Риму и Парижу — вечный город. Она переживет поколения, эпохи и идеи, как Париж пережил величайшие ломки, казни и подъемы. Около статуи Дантона я всегда вспоминал Мими и Флобера, всегда думал о вечном прибое и отливе творчества в стенах Парижа. Вы представьте — собор Богоматери и восстание коммунаров, Гюго и Пикассо. То же и с Москвой. Сквозь пожары и революции, великие войны и колокольный звон, бунты и покаяния, сквозь море народных движений, приниженность и скуку — она пройдет, как монолит, и сохранит свой облик — во сто крат более прекрасный. На перевале веков, культур он станет особенно четок — этот облик Москвы, вечного города, которому будет молиться вся Россия, все человечество. Мы идем к небывалой эпохе возрождения.