Сквозь жалюзи в комнату врывались тонкие стрелы солнца, когда мне принесли письмо от Наташи.

«Больше месяца от вас нет ни слова. Неужели вы хотите, чтобы, кроме нашего „обручения“, у меня не осталось ни одного воспоминания о вас?

Я узнала из письма Серединского, что утонул ваш друг, художник Винклер. Из этого же письма я узнала, что в Севастополе вы загорели, сильно возмужали, ваши дни проходят празднично и свободно. Я узнала, что Хатидже „необыкновенно изящная девушка, с волосами цвета темного золота“.

Напишите мне несколько слов. Если бы вы знали, как одиноки и бессонны московские ночи, когда духота кутает город ватным одеялом. Несколько раз я ездила с братом на лодке в Нескучный сад, и вчера мы даже провели ночь в том же месте, где вы прятались от сторожей. Там я лежала на траве, в старых липах, думала о вас всю ночь напролет до рассвета. Только любовь может диктовать такие сумасбродные вещи — проводить ночи в Нескучном саду. Утром мы возвращаемся в город. Брат молча гребет, и лицо у него становится грустным и задумчивым. Иногда он скажет несколько слов о вас, всегда очень хороших. Там, в Нескучном, я иногда плачу. Я долго думала — написать ли вам об этом. Но так глухо и тяжело бьется сердце, что я не могу не сказать вам этого.

Я приеду в Евпаторию в конце июня. Напишите мне, где вы будете, я хочу увидеть вас около моря».

Я сказал об этом письме Хатидже.

— Напиши, чтобы она приехала. Я не буду спокойна, пока ты не напишешь ей. Любить тебя — большое испытание. Громадное испытание, но я уже перенесла его.

В порту два раза оглушительно прокричал пароход. Пора било ехать. Под окном раздался условный свист Серединского.

— Пойдем, — сказала Хатидже. — Значит, так?

— Так, — ответил я, притянул ее к себе и поцеловал в глаза.

Рыбачий поселок

Утром отвалил от пристани, зарываясь носом в волну, небольшой катер «Гурзуф». Мы стояли на палубе.

Плакали дети, гортанно кричали татары, разносчики перебрасывали возле нас апельсины, зеркальными бликами ходило по морю солнце. На пристани неподвижно сидели рыболовы, и серебрилась вода на сером, источенном ветром граните.

«Гурзуф» оглушительно прокричал и, валясь на борта, обогнул Константиновскую батарею. Открылись берега в садах и пламени летнего неба. Хатидже бросила в море серебряную монету, и тотчас же около носа парохода понеслись вперегонки мокрые на солнце дельфины. Запутался в тенте теплый ветер, налетевший с юга.

Мы долго смеялись из-за каждого пустяка. Грек-капитан в грязной куртке курил самодельную папиросу и зорко смотрел на берег. Ветер обвевал белые платья женщин, обнажал стройные ноги.

«Гурзуф» смело и упорно нырял, и пена шумела под кормой, разливая озера замысловатых кружев.

В небольшом доме Серединского для каждого нашлась комната. Обедали на балкончике. В окна лился синий свет, и ветер безнаказанно гулял по комнатам. Рыбачий поселок казался мертвым. За окнами лениво бродил по дачам татарин продавец фруктов, предлагая свой товар.

Далеко на горизонте Чатыр-Даг, видный с севера, стоял, как золотой слиток, едва тронутый чернью.

— Идите чай пить! — крикнул нам снизу Серединский, — На днях пойдем на Чатыр-Даг. Я был у Ахмета: он подвезет нас до перевала.

Чай мы пили на прохладной каменной террасе. На море белел косой латинский парус. Около изгороди стоял маленький ишачок Оська, хлопал серыми пушистыми ушами и переступал с ноги на ногу. Увидев Хатидже, он подошел к ней, уткнул влажную морду в ее колени, потом восторженно завопил, прося хлеба.

Сосед Серединского, дед Спиридон, седой и шумливый старик с коричневым лицом, пьяница и балагур, принес бутылку собственного вина. Весь день он возился в винограднике, где ему помогали две девушки-татарки. По вечерам они бегали к Хатидже с черного хода — просили погадать по руке и тихо, чтобы не услышал дядька Спиридон, звали ее, бросая в окно камешки:

— Хатидже, ханым Хатидже!

Потом стали приходить старухи татарки, высохшие и безобразные, как смерть. Они приводили с собой переводчиц-внучек в шитых золотом шапочках. В Хатидже они чувствовали что-то свое, учили ее татарским словам. Старухи благоговейно слушали, что говорила им Хатидже, и только изредка вскрикивали от радости или от огорчения. Меня с Серединским на время изгоняли с верхнего этажа, и мы уходили в сад или на берег пить кофе.

Татарки приносили Хатидже абрикосы, персики, груши. Раз вечером кто-то бросил ей в окно шарф с черными цветами.

Однажды нас всех пригласили на татарскую свадьбу. В белом доме с низенькими цветистыми диванами по стенам на мужской половине было шумно и накурено. Серединский пел свадебные песни. Выпили много молодого вина. Хозяин подарил нам старинный ятаган с золотой полустертой арабской надписью.

Потом мы, громко перекрикиваясь и покачиваясь, ездили на пароконном извозчике вокруг базара с отцом и братом невесты. На передней скамейке сидели два бледных, испуганных еврея-музыканта и торопливо играли бравурные марши. Встречные татары скалили зубы и подносили ладонь ко лбу и к груди, приезжие русские смотрели нам вслед с радостным изумлением.

На белой хате Спиридона было размашисто во всю стену написано черной краской:

«Vive la vie et la mer!»[4]

— Это что у тебя? — спросил Серединский.

— Фамилие мое по-французски. Тут осенью один человек приехал из Одессы, с нас всех портреты писал. Так это он. «Дай, говорит, Спиридон, я на твоей бандуре фамилие твое напишу по-французски, будет твоя бандура заместо маяка, моряки на нее определяться станут». — «Пиши, кажу, пес с тобой». Хотел еще хату всю красками расписать, да жена не дала. «И так, говорит, испоганил, незна що написано, может, это, говорит, французские матюки». Вы по-французски грамотный?

— Грамотный.

— А прочитайте.

— Спиридон Карлович Ярошенко, — прочел Серединский.

— Ну, значит, правильный человек.

А рыбаки пугали деда:

— Вывдимер написано у тебя. Выходит, что в Володимера перекрестил тебя грек, перевел в свою французскую веру.

— Да он, пиндос, кефалья душа, по глазам было видать, что листригон. Янаки его фамилия.

Наконец, третьи утверждали, что неведомый художник — сын очаковского булочника — приезжал на косу спасаться от воинской повинности.

Как-то на берегу я ловил на самоловы бычков, рядом лежала Хатидже и сидел дед Спиридон. Он чесал грудь и развивал тему о солнечных ваннах.

— Сраму в этом нет никакого, все богом сотворены, чего же его стыдиться. Солнце с человека лишний жир вытапливает. А это что! Был я матросом второй статьи, на «Иерусалиме», плавали мы на самый Дальний Восток, так там, в Азии, ходят, можно сказать, начисто голые и не срамятся. Привычка сказывается у людей. Народ все ровный, думаю — от воздуха это.

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату