взгляде этого дня была холодная скука.
Хотелось вечера, когда изгнанные краски — черная и золотая — ночь и огни — вернутся на землю. И вечер пришел. Он вяло протащился по улицам и переулкам, зажигая скупые огни. С первыми фонарями на Дону, прокашлявшись, прогудел морской пароход. По гудку, по его радостной дрожи можно было догадаться, что пароход отходит в Ялту, Севастополь, к городам, созданным для веселья, солнца, запахов моря, для прекрасных женщин.
Когда совсем стемнело, Батурин пошел в «Мамашу». В пивной уже сидел Соловейчик. Он был совсем некстати здесь, в своем длиннополом пальто, худой и жалкий, как Вечный жид на плохой гравюре.
В слоистом дыму пылали лампы, сияли рожи грузчиков с щетинистыми рыжими усами. Густой мат с размаху хлопал входивших по груди. Пиво пахло кисло и слабо, — тоже, казалось, некстати здесь, где обстановка требовала крепчайшей водки, горячих пирогов и чугунных табуреток. Батурин заказал Соловейчику яичницу и чай, себе взял пива.
Соловейчик вытащил из кармана замусоленную бумажку и шепотом прочел фамилии всех американцев. живущих в Ростове. Пиррисона среди них не было.
— Было еще двое, так те утекли, — сказал он с сожалением. — Одна у нас с вами надежда — на этих девиц. Они сейчас прибегут.
Пивная была с эстрадой. На эстраду вышел конферансье в визитке, в зеленом вязаном жилете и широких брюках. Он поддернул брюки, равнодушно посмотрел на публику, поковырял в зубах, сплюнул и вдруг закричал надсаженным голосом:
— Удивительно приятная публика сегодня собралась! Что? Здрасте, здрасте. Гражданин в картузе за крайним столиком, что вас давно не видать? А? — Конферансье приложил ладонь к уху. — А? Что? В тюрьме сидели? Очень рад, очень рад. Следующий номер-р-р программы — цыганский хор Югова!
Цыганки вышли, виляя бедрами.
Пивная приветственно загудела. Хор грянул:
Приплясывая в такт, к столику подошла полная блондинка с круглыми, равно наивными и порочными глазами. Она толкнула Соловейчика и показала глазами на Батурина:
— Папа, этот, что ли?
— Садись, Маня. Этот.
Маня протянула Батурину пухлую руку, сняла шляпу, поправила челку.
— Ну, угощайте, красавец, — сказала она хрипловато.
— А где Зина?
— Зинка вон она идет.
Батурин оглянулся. За спиной стояла высокая девушка в очень коротком платье. Карминные губы ее дрожали. Свет ламп был чудесен в ее капризных зрачках. Она оперлась локтями о спинку стула Батурина, — он видел рядом ее черные блестящие волосы, высокую чистую бровь и матовый лоб. Зинка потрясла стул и сказала властно:
— Подвиньтесь!
— Нанюхалась марафету, дура, — сказала Маня. — Опять попадешь в район.
— Не попаду-у, — протяжно ответила Зина и села рядом с Батуриным. — Это вы тот чудак, про которого говорил папаша?
Батурин кивнул головой.
— Да он гордый! Закажите пиво и рассказывайте.
Хор снова грянул:
Зина захохотала, схватила Батурина за руку и пьяно зашептала:
— Дайте мне посмотреть на вас. Ну, не сердитесь, ну, посмотрите на меня, — разве я такая уродка? Ну, посмотрите же, — она дернула Батурина за руку. — Я не пьяная, я марафету нанюхалась, — лицо у меня холодное, потрогайте, а в глазах ракеты, ракеты… Ну, посмотрите же вы, несчастный жених!
Батурин поднял глаза. Он приготовился увидеть смеющееся пьяное лицо и отшатнулся. В упор смотрели темные глаза, полные, как слезами, тревогой, упреком. Дикой тоской ударил этот взгляд в сердце. На секунду все вокруг поплыло. Багурин качнулся.
— Вот вы какой! — сказала девушка медленно, со страшным изумлением, тем неясным, почти угрожающим тоном, когда трудно понять, что последует за этими словами — удар по лицу или поцелуй.
— Интересно ты себя ведешь, Зинка, — сказала значительно Маня. — Оч-чень интересно ты себя ведешь. Что ты, — сказилась? Человек зовет тебя по делу, а ты играешь театр. Сиди и слушай.
— Отвяжись, — зло крикнула Зина и дернула плечом. — Ну, вот, сейчас буду слушать. Подумаешь — невидаль какая! Видали мы хахалей и почище!
— Зинка, — Соловейчик прижал руки к груди, — Зинка, ты не знаешь, какой это человек, до чего он хороший. Сердце у него золотое. Не бесись, Зинка. Чего ты хочешь, сумасшедшая женщина?
— Обидела мальчика. — Зинка закурила. — Он молчит, а вы загавкали, адвокаты. Что он вам, — золото дарил, обедом кормил? Чем он купил тебя, Соловейчик? Почему он молчит, не обижается? Противно мне с вами.
Она затянулась, швырнула папиросу на соседний столик. Оттуда сказали предостерегающе:
— Барышня, не нервничайте. Одного не можете поделить или со стариком спать не сладко?
— Отцепись, зараза!
Соловейчик заерзал. Из-за обиженного столика поднялся громоздкий человек в расстегнутой шинели. Глаза его запали; он подошел к Батурину.
— Уйми эту стерву, — крикнул он, качаясь, и махнул рукой в сторону Зинки. — Ишь расселись, господа. Сразу двух забрал, одной ему мало. А старый жид маклерует, гадюка!
Он смотрел на Соловейчика, глаза его округлились, он набрал в легкие воздуху и истерично крикнул:
— Вон, сукин кот, пока цел!
Соловейчик втянул голову в плечи. Батурин медленно вставал, руки у него заледенели, он не знал, что будет через минуту. В груди будто запрудили реку, бешенство водой подымалось к горлу. Не глядя на стол, он нащупал там пустую бутылку.
«Убью», — подумал он, и будто свежий ветер ударил в голову, — позади, впереди, кругом была пустота. Батурин нашел глазами висок.
— Степка, убьет! — закричал за соседним столиком отчаянный, визгливый голос. — Степка, уйди, — убьет. Видишь, человек не в себе.
Степка отступил, открыл рот, замычал, коротко замахал руками. Тухлые судачьи глаза его смотрели не отрываясь в одну точку — в лицо Батурина.
Батурин трудно и тихо сказал:
— Уйди… иначе… — и задрожал всем телом.
Человек, что-то бормоча, отскочил, бросился к двери. Он толкал столики, опрокинул бутылку, ее звон