Утомленные зрители молча кутались в шубы, И какая-то женщина с исступленным лицом Целовала покойника в посиневшие губы И швырнула в священника обручальным кольцом.

Он пел о подлинном случае, бывшем на похоронах юнкеров. Загремели аплодисменты. Вертинский поклонился. Пьяный офицер, сидевший за дальним столиком, тупо крикнул:

— Пой «Боже царя храни»!

Поднялся шум. Худой старик с острой трясущейся бородкой, в пенсне и блестящем от старости пиджаке бросился к офицеру. Человек этот был похож на учителя. Он начал стучать по мраморному столику офицера маленькими худыми кулаками и кричать, брызгая слюной:

— Гвардейская нечисть! Как вы смеете оскорблять людей свободной России! Вам место на фронте против большевиков, а не здесь! Ресторанный шаркун!

Все вскочили. Худой старик рвался в драку с офицером, но его схватили за руки и оттащили. Офицер налился черной кровью, медленно встал, отшвырнул ногой стул и схватил за горлышко бутылку.

Официанты бросились к нему. Женщина в вечернем платье вскрикнула и закрыла ладонями лицо.

Вертинский сильно ударил по клавишам и поднял руку. Сразу все стихло.

— Господа! — произнес ясно и надменно Вертинский. — Это просто бездарно!

Он повернулся и медленно ушел со сцены. Человека в пенсне отпаивали водой. Офицер как ни в чем не бывало сел за столик и сказал в пространство:

— Бил и буду бить жидов до гробовой доски. Я тебе покажу гвардейскую нечисть, Мовшензон из Гомеля-Гомеля.

Снова начинался скандал. В зале появился патруль гетманских гвардейцев-сердюков с желто- голубыми повязками на рукавах.

Я вышел на улицу. Я шел и зло ругал себя. Сколько нечисти в гвардейских погонах, в розовых целлулоидовых воротничках или тяжелых немецких шлемах расплодилось вокруг в моей стране. У меня было, как мне казалось, слабое оправдание, — я много писал и поэтому жил двойной жизнью. Вымышленный мир захлестывал меня, и я не мог ему противиться.

Мои тогдашние писания были больше похожи на живописные и никому не нужные исследования. В них не было цельности, но было много легкости и беспорядочного воображения.

Я мог, например, часами описывать разнообразный блеск, где бы он ни присутствовал, — в осколке бутылки, медном поручне на пароходном трапе, в оконных стеклах, стакане, росе, перламутровой раковине и человеческих зрачках. Все это соединялось в неожиданные для меня самого картины.

Подлинное воображение требовало резкости, четкости, но это удавалось мне редко. Большей частью картины эти были расплывчаты. Я в ту пору мало бился над тем, чтобы придать им ясность реальности, и забывал о грубой жизни.

В конце концов у меня самого создался непреложный канон этих описаний. Но вскоре я открыл, что перечитывать их подряд — скучно и приторно. Я испугался. Сила и строгость, необходимые прозе, превращались в шербет, в рахат-лукум, в лакомство. Они были очень липкие, эти словесные шербеты. От них трудно было отмыться.

Отмывался я от туманной и цветистой прозы с ожесточением, хотя и не всегда удачно.

К счастью, эта полоса быстро прошла, и почти все написанное в то время я уничтожил. Но даже сейчас я иногда ловлю себя на пристрастии к нарядным словам.

Вскоре все мои писания и сомнения были прерваны неожиданным образом.

Петлюра все туже затягивал петлю вокруг Киева. Тогда гетман Скоропадский выпустил приказ о мобилизации всех без исключения мужчин от восемнадцати до тридцати пяти лет. За неявку мобилизованных должны были отвечать своей головой коменданты домов. В приказе было просто сказано, что в случае «сокрытия» мужчин этого возраста коменданты домов будут беспощадно расстреливаться.

Приказ был расклеен по городу. Я равнодушно прочел его. Я считал себя гражданином Российской Федеративной Республики и потому никаким гетманским приказам не должен был, да и не хотел подчиняться.

Поздним зимним вечером я возвращался домой из типографии. Дул холодный ветер. Тополя на Бибиковском бульваре заунывно гудели.

В палисаднике около дома стояла женщина, закутанная в теплый платок. Она быстро подошла ко мне и схватила за руку. Я отшатнулся.

— Тише! — сказала женщина, и я узнал прерывающийся от волнения голос Амалии. — Пойдемте отсюда.

Мы пошли к Владимирскому собору. Неуклюжие контрфорсы подпирали его тяжелые стены.

Мы остановились за одним из контрфорсов, где не было, ветра, и Амалия сказала быстрым шепотом, хотя вокруг не было ни души:

— Слава богу, что вас не было целый день. Он сидит в передней с десяти часов утра. И никуда не уходит. Это ужасно!

— Кто?

— Пан Ктуренда. Он караулит вас.

— Зачем?

— Ах, господи! — воскликнула Амалия и умоляюще подняла к груди руки, спрятанные в маленькую муфту. — Бегите! Я прошу вас. Не возвращайтесь домой. Я дам вам адрес моей подруги — такой доброй старушки, каких больше уже не будет на свете. Я приготовила ей письмо. Идите к ней. Это далеко, на Глубочице, но там лучше. Она живет одна в своем маленьком доме. Она спрячет вас. А я буду приносить вам каждый день чего-нибудь поесть, пока опасность не пройдет.

— Что случилось? — сказал я. — Я ничего не понимаю.

— Разве вы не читали приказ гетмана?

— Читал.

— Ктуренда пришел за вами. Чтобы сдать вас в армию.

Тут только я все понял.

— Он плачет, — сказала холодным голосом Амалия. — Он весь мокрый от слез и говорит, что если вы сбежите, то его завтра в десять часов утра расстреляют, как последнего бандита.

Она вынула из муфты письмо и засунула его в карман моего пальто.

— Идите!

— Спасибо, Амалия Карловна! Мне ничто не грозит. Я подданный Российской Федерации. На гетманские приказы мне наплевать.

— Господи, как хорошо! — громко сказала Амалия, не заметив или простив мне такое грубое слово, как «наплевать». Она прижала муфту к груди и засмеялась. — Я же не знала этого. Значит, и его теперь не тронут.

— Ничего не будет. Завтра я пойду с Ктурендой на призывной пункт, и меня тут же отпустят.

— Ну, хорошо, — согласилась, успокоившись, Амалия. — Пойдемте домой. Я войду первая, а вы — через две-три минуты после меня, чтобы он не догадался. Ох, как я устала!

Я впервые взял ее под руку, чтобы помочь ей идти. Я чувствовал, как она дрожит.

Я подождал на лестнице несколько минут и после этого вошел в квартиру. В передней сидел на стуле пан Ктуренда. Он бросился ко мне, вцепился в мои руки своими куриными лапами и забормотал дрожащим голосом:

— Во имя Иисуса Христа, не убивайте меня! Я жду вас целый день. Имейте сожаление если не ко мне, то к моей мамусе.

Я сказал, что завтра утром пойду с ним на призывной пункт, но меня, конечно, отпустят, как русского подданного.

Пан Ктуренда всхлипнул, быстро нагнулся и сделал попытку поцеловать мне руку. Я вырвал ее. На пороге стояла Амалия и прищуренными глазами смотрела на папа Ктуренду. Таких глаз я у нее еще не

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ОБРАНЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату