подвязок, негодные к употреблению, так как резина давно пересохла. Мы воспринимали нэп главным образом с бытовой и комической стороны.
Особенно славился в то время в Москве «король древесного угля» Яков Рацер. Предприятие его помещалось в Марьиной Роще против дома, где жил Гехт. Каждое утро, чуть начинало светать, Яков Рацер выходил на балкон своего дома и пропускал мимо себя весь длинный обоз угольщиков на колченогих конях. Рацер стоял, как полководец, принимающий парад своих «войск».
После парада угольщики расползались по всем закоулкам Москвы, оглашая дворы унылыми криками: «Вот уголек кому надо!» Все в угольной пыли, они походили на негритосов. Они удивляли москвичей эмалевой белизной глазных яблок под сизыми веками.
Время от времени Яков Рацер печатал в «Известиях» объявление: «Бывали случаи, что уголь у Якова Рацера оказывался неполновесным, но не было случаев, чтобы уголь у Якова Рацера оказывался сырым». На кульках с самоварным углем Яков Рацер печатал несколько иные и довольно изысканные рекламные стихи:
Широко известен был еще один частник по фамилии Функ. Он открыл в Москве производство сапожного крема.
Функ тоже понимал толк в рекламе.
На всех улицах висели на фонарях веселые человечки, вырезанные из жести. Они танцевали чечетку, приподняв над головой желтые щегольские канотье, сверкая зубами и сияющими ботинками, только что начищенными пастой Функ.
Человечки восторженно призывали чистить обувь только пастой Функ. Но этот призыв выглядел в то время нелепо. По всем улицам шлепали заскорузлыми босыми ногами беспризорники, а обуви, требующей столь идеальной чистки, в Москве вообще не было.
Москва была полна беспризорными. Их вылавливали, увозили в колонии, но они снова возникали на улицах и рынках, ходили стаями, играли в карты в глухих закоулках, спали в подъездах и в пустых асфальтовых котлах, воровали, выпрашивали папиросы и пели по трамваям блатные песни, отбивая такт деревянными ложками.
Вплотную с беспризорными я встретился в ночном пригородном поезде. Это случилось поздней осенью перед жестокими морозами 1924 года.
Однажды мы с Зузенко вошли в плохо освещенный вагон. Ярко светили только фонари на платформе. Их свет проникал внутрь вагона сквозь забрызганные дождем окна. Дождь лил холодный, упорный, с ознобом. В углу вагона шевелилась груда серого тряпья.
— Нетопыри! — сказал Зузенко.
Это были беспризорные. Они лежали вповалку на полу, прижавшись друг к другу, прикрывая собой самого маленького мальчика лет восьми. Свет фонаря падал на него, и первое, что я заметил, это его большие глаза без слез, а потом — дрожь, ужасную неудержимую дрожь его высохшего маленького тела. Он дрожал так, что в ответ на его дрожь позванивало расшатанное стекло в окне вагона. Лежавшие по сторонам мальчишки натягивали на него полы своих рваных «клифтов».
«Клифтами» или «жакетами» называлась одежда беспризорных — кофты или пиджаки с чужого, взрослого плеча, — длинные, ниже колен, с болтающимися рукавами. От времени, пыли и грязи «клифты» приобретали одинаковый мышино-серый цвет и блестели, будто смазанные маслом.
В рваных, обвисших карманах этих «клифтов» хранилось все имущество беспризорников — «марафет», ножи, папиросы, корки хлеба, спички, засаленные карты и обрывки грязных бинтов. Под «клифтами» даже не было истлевших рубах, а желтело озябшее зеленоватое тело, расчесанное в кровавые полосы.
— Не трусись, Царевич, — проговорил осипшим голосом мальчик постарше. — В Мытищах отогреемся.
Вошел кондуктор, посветил на беспризорников фонарем, выругался и прошел мимо.
Мы сели поодаль. В вагоне, кроме нас, почти не было пассажиров. А те немногие, что вошли, сидели тихо и будто ничего не замечали.
— А ну, пацаны! — вдруг сказал Зузенко. — Желающие покурить — вали сюда!
Встал и подошел только мальчик постарше. Остальные — их было трое — продолжали лежать.
Мальчик сел на скамью против нас, поджал босые ноги, жадно закурил, длинно сплюнул и сказал, поглядывая на слабо блестевший морской герб (так называемый «краб») на фуражке Зузенко:
— Ты, моряк, красивый сам собою…
— Заткнись, пацан! — оборвал его Зузенко.
Но мальчик, глядя в сторону, вдруг запел во весь хриплый детский голос:
— Ты это брось! — повторил Зузенко. — Не до шуточек. Дружок твой пропадает вконец.
— Это Шурка Царевич, — объяснил беспризорник. — А я зовусь Летчик.
— Есть предложение, — так же спокойно сказал Зузенко. — Нельзя его так оставлять.
— Ага! — равнодушно ответил Летчик и высморкался в длинный, как труба, черный рукав. — Второй день горит, аж светится.
— Так вот! Айда к нам в Пушкино. У нас дача. Одну комнату протопим, переживете несколько дней, а там видно будет. Дальше будете действовать по своему усмотрению. Нельзя такого пацанчика загубить.
— А вы нас не зацапаете?
— Балда! — сказал, всерьез обидевшись, Зузенко. — Я капитан дальнего плавания. Понял? А это писатель.
— Шамовку дадите? — спросил Летчик. — На всех, на четверых?
— А ты, видно, и вправду дурак!
— Счас! — ответил Летчик и подсел к своим.
Они долго шептались, потом Летчик вернулся и небрежно сказал:
— Братва соглашается.
У меня на даче пустовало пять комнат. Рядом с моей была самая большая. Она обогревалась той же печкой, что и моя. Никого и ни о чем не надо было спрашивать, — хозяин дачи жил в Москве, и я видел его всего один раз.
Когда мы привели на дачу беспризорных, печка была еще теплая от утренней топки.
В кладовой валялись старые полосатые тюфяки. Мы расстелили их на полу около печки. Беспризорники расселись на тюфяках, закурили и притихли. Я принес Шурке-Царевичу подушку и медвежью