предназначение, как бы критерий оценки, особое мерило не только для людей и богов, но и для самих народов; то, что целые народы имеют собственные цену и ценность, отмечены для истории, всей мирской истории, а (впоследствии), конечно же, и не только для нее, и что, наоборот, целые народы, множество других народов, громадное большинство народов, почти все народы обречены, напротив, остаться в тени забвения, во мраке молчания и поднимаются лишь для того, чтобы снова пасть, — вот эту тайну мы не замечаем, как и все величайшие тайны, именно потому, что окружены ею, как и всеми величайшими тайнами; и, наконец, то, что существуют не только люди и, так сказать, боги, избранные в земной жизни, но и целые народы, избранные на этом свете, а может быть, и не только — здесь, наверно, и заключена самая великая тайна события, самая захватывающая проблема истории. Bедь существуют события, как бы избранные. Здесь кроется величайшая проблема творения. В начатых нами исследованиях о положении истории и социологии в общей философии современного мира [184] мы не преминем ее рассмотреть и обязательно пристально изучим.
Следовательно, надо заявить и заявить торжественно:
Значение, самоценность Дела Дрейфуса, продолжает проявляться до сих пор, проявляется постоянно, вопреки всему и всем. Оно возвращается наперекор всему как призрак, как привидение. И то, что оно демонстрирует некую двойственность своего значения, лишь удваивает доказательность его значимости или, вернее, и является ее доказательством, подтверждение этому (а в дурное мы верим скорее, чем в хорошее), что само оно, увы, обнаруживает свою одинаковую пригодность для двоякого истолкования. В положительном смысле, то есть мистическом, ему присуща невероятной силы доблесть, невероятная доблесть добродетели. А в другом смысле, то есть политическом, оно обладает силой и удальством невообразимого порока. И сегодня еще, как всегда, сегодня, более чем когда–либо, невозможно говорить о нем легкомысленно, невозможно относиться к нему легкомысленно, невозможно говорить о нем равнодушно. Нельзя начать говорить о нем и тут же не проникнуться страстным чувством. Сегодня, как никогда, всякая речь, всякая статья в журнале или газете, всякая книга, всякая тетрадь, посвященные Делу Дрейфуса, заключают в себе, содержат в себе некий вирус, неведомую заразу, некий источник заразы, которая неустанно нас точит. Всякое слово звучит там злобно и бранно. По четвергам [185] в
Что касается меня самого то, если я закончу труд бесконечно более важный и подойду к возрасту
и слова, которое я бы изменил, за исключением четырех–пяти хорошо известных мне слов, семи или восьми теологических терминов, способных послужить поводом для недоразумения, быть истолкованными противно их смыслу, ибо употреблены они в косвенной речи, а из фразы это недостаточно видно. Нам не только не от чего отрекаться, но и нет того, чем бы мы не могли гордиться. Ибо в самых пылких наших спорах, в наших инвективах, в наших памфлетах мы всегда сохраняли чувство уважения. Респектабельного уважения. Нам не нужно ни сожалеть, ни терзаться угрызениями совести. В
Завтра же утром можно будет опубликовать полное собрание наших сочинений. Потому что нет не только запятой, от которой нам пришлось бы отказаться, но нет и запятой, которой мы не могли бы гордиться.
Таково убеждение Галеви, ибо я совершенно себя здесь не узнаю. Он выражает его достаточно ясно и неоднократно. Но мне неизвестно, всегда ли читатель понимает, что данное убеждение принадлежит только ему самому.
В своей
Несколько раз, кажется, Галеви говорит, что те, другие, якобы следовали законной линии, тогда как мы якобы были дикарями, чуть ли не чудаками, резко и несправедливо порвавшими с ней. Другие поступали, так сказать, правильно, а мы нет. Они якобы представляли собой правило, большинство, все самое обычное и естественное, мы же были не только чем–то необыкновенным, но и являли собой исключение, и главное, — исключение надуманное. Людям вообще свойственно возводить в правило слабость и нравственное падение, а самое обыкновенное и заурядное считать законным и само собой разумеющимся. Как раз это я и оспариваю со всех точек зрения, во всяком случае, в отношении французской расы. Мужество и порядочность во Франции разумеются сами собой.