кисти рук сжимаются, запястья твердеют, напрягаются мускулы предплечий. Да, теплый ток бежит от кончиков пальцев к грудным и спинным мышцам, по всему телу. Непреодолимое желание ударить утихает лишь после того, как я принимаюсь лупить кувалдой, молотком, дубинкой, чем угодно, и кулаками, разумеется…
И вот на меня опять это нашло! Уже несколько дней я испытывал подлинное наслаждение, стуча молотком по стальным шляпкам гвоздей и вгоняя их в мягкое дерево ящиков. Я продолжал нещадно колотить и после того, как гвозди входили до упора.
Иногда мне казалось, будто я слышу шепот или стоны персонажей. Слышу, как они под своими картонными обложками, перед тем, как деревянная крышка обречет их на бесконечную ночь, в последний раз повторяют слова, которые их создатель вложил им в вымышленные уста. Да, персонажи романа, пьесы или сказки говорили сами по себе. Насмешливо.
Я заглушал этот монолог: приставлял гвоздь, зажав его между большим, указательным и средним пальцами левой руки, правой рукой поднимал молоток и яростно обрушивал его на шляпку гвоздя. Становилось тихо.
Это нисколько не мешало другому персонажу повысить голос, так что я отчетливо слышал сквозь газетные слои и толщину досок:
И — раз! Побольше гвоздей ему в мозг!
Так вот, на этот раз в пять утра в полутемном сарае я схватился не за молоток, а за топорище воткнутого в колоду топора. Поднял тяжелый топор над головой и, прочно утвердившись на ногах, рубанул изо всех сил в самую середину поставленного на попа полена. Дерево вцепилось в лезвие, словно бешеная собака. Я снова занес топор с повисшим на нем поленом, обрушил все это на колоду, и половинки бревна с глухим стуком упали по обе ее стороны. И все сначала. Ударить, расколоть. Битва железа с сухим деревом! Усталости ни малейшей. Вокруг меня росли горы деревяшек с острыми свежими сколами. Вот это и был мой странный зуд: потребность ударять, казавшаяся мне совершенно чуждой, наваливалась на меня и, захватив врасплох, завладевала каждой моей жилкой.
Вволю намахавшись топором, я успокоился, и в то же время мне стало тревожно. В течение нескольких секунд я смутно думал, что человек, рубивший с такой силой, не мог быть мной, что это чудовищное желание явилось извне. Но откуда? Казалось, внезапная ярость пришла на смену прежнему наслаждению, которое я испытывал, зажав ручку между большим и указательным пальцем, наслаждению, с которым я прикасался к буквам на клавиатуре. «Что со мной стряслось, да что же это такое со мной стряслось?»
Чтобы покончить с этими вопросами, я снова и снова обрушивал топор, а смущающий меня незнакомец стоял позади, дышал в затылок, ждал своего часа.
В конце концов я собрал наколотые поленья, уложил их на левую руку, между бицепсом и кистью, поверх вытертой ткани куртки, и вернулся в библиотеку, где глухой голос вещал:
Я попытался вспомнить, когда у меня впервые забегали мурашки. Кажется, это началось в июне. Погода стояла чудесная, теплая, мягкая. С недавних пор мне пришлось жить без Жюльетты. Я перестал писать. Ни одной строчки не прибавилось. Я бродил по берегу реки, представляя себе, что ступаю в старые следы, когда-то оставленные нашими шагами в глине берега. Я только и делал, что кружил около дома или по комнатам.
Вернувшись после одной такой одинокой прогулки, я сел на залитые солнцем ступеньки крыльца. Перед тем, идя через заброшенный сад, я целыми пригоршнями рвал с нижних веток, усыпанных вишнями, переспелые, темно-красные, почти черные ягоды, и теперь сок вытекал у меня между пальцев и пачкал ладони. Я жадно ел вишни, наслаждаясь вечерним солнцем и сладкой мякотью, и сплевывал косточки под ноги. Потом рассеянно выложил десятка два блестящих косточек в ряд на теплой ступеньке. Машинально поднял валявшийся поблизости тяжелый камень. Он оказался круглым, гладким, холодным.
От нечего делать я принялся разбивать один за другим эти крохотные деревянные шарики, плашмя ударяя по ним камнем. Мне казалось, будто я размалываю в кашу малюсенькие черепушки. Раздавленные косточки липли к ступенькам. Я выложил еще несколько. Ударил. И на меня снизошел глубокий покой. Все так же крепко сжимая в руке камень, я поднес его к лицу. Понюхал. Прикоснулся к нему губами. У сумерек был привкус вишен и сырого дерева.
Желание наносить удары утихло, и я тогда не думал, что это будет иметь какие-то последствия. В тот вечер я рано лег спать. И отлично выспался.
Осенью странная щекотка появилась вновь. Ничего общего с судорогой она не имела: это совершенно точно было то же самое желание колотить, та же потребность что-нибудь разломать, что и тогда, в июне, когда я нарвал в саду вишен. В тот день я возвращался с одинокой прогулки, нагруженный несколькими килограммами падалицы. До того Жюльетта каждый год сама насыпала доверху большие корзины. Она с удовольствием по осени собирала урожай. Осторожно раскладывала яблоки рядами, так, чтобы они не соприкасались боками, на полках сарая в саду, где они дозревали, не портясь, и хранились всю зиму.
Может быть, я слишком был поглощен мыслями о Жюльетте, когда в свой черед лениво раскладывал желтые и красные яблоки на струганых досках, подражая тому, что навсегда перестало быть обычаем? Я знал, что это совершенно бессмысленно. Яблоки ни для кого. Напрасный труд и потеря времени.
Внезапно при виде этих невинных и прекрасных толстощеких лоснящихся плодов с их самодовольной улыбкой зрелости ко мне вернулось желание ударить. Сам себе удивляясь, я обрушил кулак на первое яблоко, потом на второе, затем с любопытством экспериментатора принялся давить их одно за другим, безжалостно и не делая исключений, пытаясь понять, почему одни плоды оседают, превращаясь в мягкую кашицу, а другие, напротив, разлетаются, далеко разбрасывая сладкие кусочки.
Я лупил и лупил по яблочной плоти, то крепкой и сочной, то перезрелой и увядающей, кулаки у меня были вымазаны липкой кашей, и вскоре на полках сарая осталось лишь темное месиво. И я вернулся домой. Я не испытывал беспокойства, но ощущал где-то глубоко внутри зарождающееся недоумение.
С чего вдруг на меня находят эти припадки ярости, нелепость которых прикрыта лишь моим одиночеством? Кто бил, когда бил я? Потому что в то самое время, как я бесновался, откуда-то оттуда, то ли из моей головы, то ли с небес, совершенно спокойный незнакомец наблюдал за этой сценой с чуть усталым безразличием. Кем был я — тем, кто бил, или тем, кто смотрел?
Я уже поднялся на несколько ступенек, облизывая сладкий ноющий кулак, и вдруг, впервые за долгое время, поднял глаза к каменному сердцу. Косые лучи заходящего солнца подчеркивали каждую деталь этого странного барельефа, вырезанного над входной дверью.
У нашего дома, сурового тяжеловесного строения, стоявшего на лугу, полого спускавшемся к болотистым берегам речки, была одна особенность: один из камней фасада, немного выше плиты перемычки над дверью, был тщательно проработан в форме сердца. Не стилизованного декоративного сердечка, нет, это был совершенно реалистический, анатомически точный орган, словно перенесенный из медицинского трактата. Не символическое сердечко, сужающееся книзу, какое выцарапывают на коре деревьев, а потом