меня. Он был великолепным любовником. Я могла уйти к нему, жить с ним. Но я осталась с Андре, как будто… В общем, сама не знаю.
Алиса сделала глубокий вдох, широко раскрыв рот, словно ей не хватало воздуха.
— Хотя нет, знаю! Все годы нашей совместной жизни я обещала себе, что когда-нибудь посмотрю Андре прямо в глаза и скажу, что никогда, никогда его неверность не была для меня тайной. Я хотела вскрыть этот нарыв, понимаете? Хотела, чтобы он наконец перестал считать меня дурой! Хотела наконец заговорить! Мне надо было, чтобы он узнал, что я все всегда знала! Мне представлялось, что после того, как мы все друг другу скажем, у нас все сможет наладиться! Но он умер! А я с ним так и не поговорила. И он так до самого конца все и скрывал! А я так до самого конца и промучилась! Все эти годы мы с Андре просто жили рядом. Не вместе, Жак, вам это понятно?
Я поставил на стол блюдечко с пустой подрагивающей чашкой. Я не стал говорить, что понимаю. В который уже раз я искал в словах Алисы намек на объяснение того, что за пару мы с Жюльеттой составляли в течение многих лет. У нас тоже была нерасторжимая и невероятная пара. Бесплодная пара. То сплав на разрыв, то разрыв воедино.
Подойдя к большому письменному столу, Алиса спросила, хочется ли мне послушать записи Андре.
— Вы будете удивлены: он словно окажется здесь, рядом с нами. Сейчас я расшифровываю все его лекции о «Теодицее». Он тогда имел огромный успех. Ни одна аудитория не могла вместить всех желающих.
И, не дав мне ответить, она нажала на клавишу магнитофона. Кошка устроилась у меня на коленях. Комнату заполнил голос профессора Ламара. Низкий, мощный, то непререкаемый, то насмешливый, то чарующий. Я понял, что Алиса так все время и живет под аккомпанемент этих ученых речей, набожно воспроизводя каждую фразу, каждый оборот. Отмечая каждую паузу и каждый вздох.
Старая дама замерла, закрыла глаза и млела, как старая студентка. Мне поневоле приходилось слушать. «…Красота, строгость, грозная действенность такой системы, как у Лейбница, — заходился в восторге оратор. — И как же окарикатурили эту философию!»
Мне не хотелось показывать Алисе, что все это мне нимало не интересно и слегка начинает раздражать, и потому я довольствовался тем, что поклевывал теологические крошки: «Совершенный Бог», «залог согласия между возможными…». Профессор, полностью в себе уверенный, задавал вопрос за вопросом: «Но что произошло бы, если бы Бог, вместо того чтобы выбрать наилучший из всех возможных миров, не выбрал бы ни одного? Если бы позволил им всем существовать, не заботясь ни о конечной цели, ни о глобальной связи?» Подобно танцующей змее, эта загробная речь, извиваясь, поднималась над магнитофоном. Она пыталась проскользнуть даже в мое рассеянное ухо, вползти в мой отуманенный мозг и в самый неожиданный момент ужалила, пробудив внимание: «Тогда каждый из миров был бы всего лишь бессвязным набором крохотных событий, происшествий из газетной рубрики, которые можно было бы пересказывать всевозможными способами. И никакой больше предустановленной гармонии! И никакой конечной цели! И вместо великого Принципа Самонадеянного Разума — всего-навсего мелкий принцип вечного романического вымысла!»
В устах Ламара слово «романического» прозвучало ругательством. Мне хотелось заткнуть ему рот, но он продолжал: «То, что я называю, разумеется, только между нами, „принципом романического вымысла“, ведет к тому, что все рассказанное всегда может быть рассказано по-другому. Согласно этому принципу, не существует единого мира, симфонического и лучшего, чем другие, но существуют миллиарды и миллиарды миров, и каждый из них звучит какофонией! Это похоже на репетицию оркестра, у которого нет дирижера, а музыканты не знают, какую пьесу должны исполнять. К счастью, Лейбниц…»
Но тут Алиса, резко щелкнув клавишей, прервала эти загробные разглагольствования. Мы долго молчали, и за эти минуты я впал в глубокую задумчивость. Кошка мурлыкала. День угасал. Я снова видел, как Жюльетта раз за разом от меня уходит. Я слышал, как захлопывается за ней дверь. Раньше. Когда-то. Не так давно.
Я снова видел ее лицо, пленительную улыбку. Она умела быть прелестной, легкой, с нежными, мягкими движениями, а потом, в самый неожиданный момент, делалась жесткой, хмурой и даже некрасивой от злобы и раздражения. Эта очаровательная женщина умела превращаться в невыносимую зануду. Она цеплялась ко мне, обвиняя в том, что я никогда не принимал всерьез ее пресловутого «сценического призвания», в чудовищном эгоизме и равнодушии. В том, что я сделал все, чтобы помешать ей стать актрисой, в том, что принудил ее жить вдали от Парижа, в этом ненормальном доме. «В этом захолустье! — вопила она. — В этой дыре!»
Я в долгу не оставался. Когда мы в тишине нашего дома начинали импровизировать такие стриндберговские диалоги, я упрекал ее в том, что она никогда не умела сама себя чем-то занять, требовала, чтобы я развлекал ее долгими прогулками по полям. «Очень мне нужны твои прогулки! — отбрехивалась она. — Да я подыхаю от скуки среди этих твоих полей!»
Тут я тоже начинал орать. И повторять, что одного ее присутствия, одной только ее недовольной, надутой физиономии достаточно, чтобы я не мог сосредоточиться, а главное — не мог ничего написать, ничего серьезного, да, те настоящие романы, которые всегда во мне жили.
— Да? Можно подумать, ты способен написать что-нибудь, кроме безвкусных книжонок для твоего Муассака.
— Тем не менее эти книжонки тебя кормят и позволяют вполне прилично жить! Потому что на твои, с позволения сказать, актерские заработки…
С каждой минутой уровень нашей перебранки понижался.
— Вот и посмотрим! Я ухожу, Жак! Я от тебя ухожу. К счастью, у меня еще остались друзья, остались знакомые. Они-то мне и помогут. Они найдут для меня подходящую роль. Я уезжаю, ты слышал? И на этот раз насовсем…
— Ну и уезжай! И побыстрее! Скатертью дорожка! Главное, возвращаться не торопись…
Вот на этом месте двери и начинали хлопать. Я слышал, как она яростно заводит мотор. И тогда я запирался в библиотеке, приготовившись к долгой бессонной ночи, и убеждал себя, что мне наконец-то удастся написать то, что я упорно продолжал считать… своим творением! И все же эти уходы Жюльетты меня немного расстраивали. Мне случалось по горячим следам записать несколько наших ядовитых реплик, какое-нибудь особенно злобное высказывание всегда может пригодиться для будущего романа, мало ли, никогда не знаешь наперед. Очень скоро после отъезда Жюльетты я, сидя в сгущающейся темноте над белым листом, совершенно переставал на нее сердиться. Я усердно плодил персонажей, которые чувствовали, страдали, горели страстью. А сам уже ничего не ощущал. Я писал.
А потом Жюльетта возвращалась. Через день, через три дня, через целую неделю. Иногда пропадала чуть подольше. Входила в дом как ни в чем не бывало, мельком глянув на каменное сердце. Умиротворенно улыбалась. Иногда вытаскивала из сумки книгу, купленную для меня в другом городе. «Я же знала, что у тебя такой нет!» Я предлагал ей сходить в ресторан, если она не против. «Почему бы не пойти! Я умираю с голоду!»
Она снова была милой и обольстительной. Все злые слова, которые мы бросали друг другу в лицо, куда-то улетучивались. Как будто их давным-давно произносили со сцены два посредственных актера, а мы сидели в зале.
Куда она ездила? Что делала? С кем встречалась?
Кошка, должно быть, уловила недобрые волны моих раздумий, она спрыгнула с моих колен на середину комнаты, потом пробралась мимо клавиатуры компьютера и стала, неслышно ступая, топтаться на листках, исписанных теологическими текстами. Алиса так и сидела, выпрямившись, в своем кресле, совершенно безучастная. Я прекрасно видел, в каком направлении потекли ее собственные размышления. Алиса и Андре. Жюльетта и Жак. Загадочная участь наших дуэтов, наших дуэлей. Тайна и секрет нашего поведения.
Я был близок к тому, чтобы начать обдумывать, как в точности передать такие вещи в романе, как найти для них верные слова. Привычка! К счастью, я вспомнил, что мне еще надо сходить к грузовичку за последними ящиками и найти для них место в просторном чулане, куда пустила меня Алиса. Я подумал про свою тележку, без которой никак не смог бы провести все эти операции. Я попытался сделать усилие, чтобы стряхнуть с себя оцепенение, но последнее воспоминание о Жюльетте парализовало меня еще на несколько