проводим под одной крышей, не расставаясь ни днём, ни ночью. Мы завтракаем, обедаем и ужинаем за одним столом. Мы видим друг друга в дневные часы — говорят, что есть женщины, которым это не кажется странным.
— Кто же?
— Ты — путешественник.
— Да, Владивосток — Иркутск, отлёт с Приморского аэродрома, семь сорок четыре.
— Это ничего не значит. Тебя не пускают. Но всё равно — ты путешественник по призванию, по страсти. Только путешественник мог спросить, сколько лет рыбе, которую мы съели за обедом.
Он смеётся.
— Только путешественники так боятся канцелярских бумаг. Только путешественники так стесняются, когда дарят цветы. Только путешественники так свистят и думают о своём и по утрам мучают своих жён зарядкой из двадцати четырёх упражнений.
— Не считая холодного обтирания.
— Да. Только путешественники так не стареют.
— Я старею.
— Ты знаешь, мне всегда казалось, что у каждого человека есть свой характерный возраст. Один родится сорокалетним, а другой на всю жизнь остаётся мальчиком девятнадцати лет. Ч. такой, и ты — тоже. Вообще многие лётчики. Особенно те, которые любят перелетать океаны.
— А ты думаешь, я из тех, которые любят перелетать океаны?
— Да. Ты не бросишь меня, когда перелетишь океан?
— Нет. Но меня вернут с полдороги.
Я молчу. «Меня вернут» — это уже совсем другой разговор. Это разговор о том, как жизнь моего отца, которую Саня сложил из осколков, разлетевшихся от Энска до Таймыра, попала в чужие руки. Портрет капитана Татаринова висит в Географическом обществе, в Арктическом институте. Поэты посвящают ему стихи, в огромном большинстве довольно плохие. В БСЭ помещена большая статья о нём, подписанная скромными инициалами Н. Т. Его путешествие вошло в историю русского завоевания Арктики наряду с путешествиями Седова, Русанова, Толя…
И чем выше поднимается его имя, тем всё чаще произносится рядом с ним имя его двоюродного брата, почтенного учёного-полярника, пожертвовавшего всем своим состоянием, чтобы организовать экспедицию «Св. Марии», и посвятившего всю свою жизнь биографии великого человека.
Заслуги Николая Антоныча оценены по достоинству; книга «В ледяных просторах» издаётся каждый год для детей и для взрослых. В газетах сообщается о каких-то «учёных советах» под его председательством. На «учёных советах» он произносит речи, и в этих речах я нахожу следы старого спора, окончившегося в тот день и час, когда женщину с очень белым лицом вынесли на холодный каменный двор и навсегда увезли из дома. Но нет, ещё не кончился этот спор! Недаром же почтенный учёный не устаёт повторять в своих книгах, что в гибели капитана Татаринова виноваты «промышленники», и, в частности, некто фон Вышимирский. Недаром почтенный учёный приводит доводы, которыми некогда пытался уличить во лжи школьника, разгадавшего его тайну.
Теперь он молчит, этот школьник. Но всё впереди.
Он молчит и работает без устали, днём и ночью. На Волге он опыляет водоёмы. Он возит почту Иркутск — Владивосток и счастлив, когда удаётся за двое суток доставить во Владивосток московские газеты. Он получает звание пилота второго класса, и не он, а я оскорблена за него, когда он просит — в который раз! — отправить его на Север и когда вместо ответа его снова превращают в «воздушного извозчика», на этот раз между Симферополем и Москвою. Что же это за тайная тень, которая каждый раз ложится поперёк его дороги? Не знаю. Не знает и он.
Он работает, и ему говорят, что он работает превосходно. Но только я одна догадываюсь, как устал он от этих однообразных рейсов, похожих один на другой, как тысяча братьев…
— На днях я нашёл старую записную книжку. Знаешь, что написано на первой странице?
В белом платье я стою рядом с ним на белой, нарядной палубе парохода. Саня в отпуску, и я так счастлива, что он в отпуску и что мы вдруг решили поехать в Севастополь, а оттуда и сами не знаем куда.
— «Вперёд» — называется его корабль. «Вперёд». — говорит он и действительно стремится вперёд. Нансен об Амундсене». Это было моим девизом, когда мне было четырнадцать лет. Здóрово, да? А теперь — вперёд и назад. Москва — Симферополь.
…То разгорается, то гаснет фонарик, то горе, то радость освещает его колеблющийся свет. Время бежит, не оглядываясь, и останавливается лишь на один вечер, когда Саня рассказывает — не мне — всю свою жизнь. В саду клуба лётчиков в Татарском посёлке происходит этот большой разговор. Сад разбит вдоль покатого склона, дорожки сбегают вниз и через заросли цветущего иудина дерева пробираются к морю. Гравий скрипит под осторожными шагами входящих лётчиков. Вдруг налетел ветер и вместе с ним лепестки вишен и яблонь из садов Ай-Василя. Это открытое партийное собрание, открытое в буквальном смысле слова — на площадке перед эстрадой, под южным, быстро темнеющим небом.
Саня рассказывает связно, спокойно, но я-то знаю, что скрывается за этими внезапными паузами, которыми он останавливает себя, когда начинает говорить слишком быстро. Волнуется. Ещё бы!
Я слушаю Саню — и наша полузабытая юность встаёт передо мной, как в кино, когда чей-нибудь голос неторопливо говорит о своём, а на экране идут облака и вдоль широкой равнины далеко простирается туманная лента реки. Утро. И юность кажется мне туманной, счастливой.
Худенький чёрный комсомолец с хохолком на макушке судит Евгения Онегина в четвёртой школе. На катке он впервые говорит мне, что идёт в лётную школу. Я вижу его в Энске, в Соборном саду, потрясённого тем, что он прочёл в старых письмах. В Москве, на Севере, снова в Москве — перед целым миром он готов отстаивать свою правоту.
Но довольно воспоминаний! Послушаем, что о нём говорят.
Его воспитала школа. Советское общество сделало его человеком — вот что о нём говорят. Он выделяется своей начитанностью, культурностью. Как лётчик он ещё в 1934 году получил благодарность от Ненецкого национального округа за отважные полёты в трудных полярных условиях и с тех пор далеко продвинулся вперёд, усвоив, например, технику ночного полёта. Конечно, у него есть недостатки. Он вспыльчив, обидчив, нетерпелив. Но на вопрос: «Достоин ли товарищ Григорьев звания члена партии?» — мы должны ответить: «Да, достоин».
…Зимой 1937 года Саню перебрасывают в Ленинград. Мы живём у Беренштейнов, и всё, кажется, было бы хорошо, если бы, просыпаясь по ночам, я не видела, что Саня лежит с открытыми глазами. Каждую неделю на Невском в театре кинохроники мы смотрим испанскую войну. Юноши в клетчатых рубашках скрываются среди развалин Университетского городка под Мадридом с винтовками в руках — и вот поднялись, пошли в атаку. Пятый полк получает оружие. Из осаждённого Мадрида увозят детей, и матери плачут и бегут за автобусами, а дети машут, машут… Да правда ли это? Правда. Так пускай же никогда и нигде не повторится эта горькая правда! Никогда и нигде! Откуда же эти подступившие к горлу слёзы, это горькое предчувствие, этот вихрь волнения, вдруг проносящийся в темноте маленького, душного зала?
А через две недели мы с Саней стоим в тесной передней у Беренштейнов, среди каких-то старых шуб и ротонд, стоим и молчим. Последние четверть часа перед новой разлукой! Он едет в штатском. У него странный, незнакомый вид в этом модном пальто с широкими плечами, в мягкой шляпе.
— Саня, это ты? Может быть, это не ты?
Он смеётся:
— Давай считать, что не я… Ты плачешь?
— Нет. Береги себя, мой дорогой, мой милый.
Он говорит «я вернусь» и ещё какие-то ласковые, перепутанные слова. А я не помню, что говорю, только помню, что прошу его не пренебрегать парашютом. Он не всегда берёт с собой парашют.
Куда он едет? Не знаю. Он говорит, что на Дальний Восток. Почему в штатском? Почему, когда я начинаю спрашивать его об этой командировке, он не сразу отвечает на мои вопросы, а сперва подумает, потом скажет? Почему, когда поздней ночью ему звонят из Москвы, он отвечает только «да» или «нет», а потом долго ходит по комнате и курит, взволнованный, весёлый и чем-то довольный? Чем он доволен? Не знаю, мне не положено знать. Почему я не могу проводить его на вокзал — ведь он же едет на Дальний