райсовета предложила мне работать сестрой, потому что Розалия Наумовна сказала, что у меня «большой опыт ухода за больными».
— Имейте в виду, товарищ Татаринова-Григорьева, — сказал мне по секрету седой добродушный доктор, член оборонной тройки, — что, если вы откажетесь, мы немедленно отправим вас нй строительство укреплений…
Работать на укреплениях, или «на окопах», как говорили в Ленинграде, было, разумеется, тяжелей, чем сестрой. Но я поблагодарила и отказалась!
Мы поехали под вечер и всю ночь рыли противотанковые рвы за Средней Рогаткой. Грунт попался глинистый, твёрдый, и нужно было сперва дробить его киркой, а уж тогда пускать в ход лопату. Я попала в бригаду одного из ленинградских издательств, уже показавшую высокий класс по «рытью могилы для Гитлера», как шутили вокруг. Это были почти исключительно женщины: машинистки, корректоры, редакторы, и я удивилась, что многие из них почему-то были прекрасно одеты. У одной чёрненькой хорошенькой редакторши я спросила, почему она приехала на рытьё окопов в таком нарядном платье, и она засмеялась и сказала, что у неё «просто нет ничего другого». Меня всегда интересовал этот круг людей совсем другого мира — мира театра, литературы, искусства. Но, очевидно, не до искусства было этим красивым, интеллигентным девушкам, дробившим кирками твёрдую, как камень, тёмно-красную глину, и даже когда заходил разговор о чём-нибудь в этом роде — о последней театральной премьере или о том, что художнику Р. не следовало браться за оформление «Сильвы», — за всем этим мучительно неотвратимо стояла война, о которой забыть было невозможно.
Я оказалась в паре с чёрненькой редакторшей, и она сказала, что вчера отправились на фронт её муж и два брата. О младшем она очень беспокоилась — он слабый, ещё совсем мальчик, и муж очень отговаривал его, но ничего нельзя было сделать. Я рассказала ей о Сане, и некоторое время мы работали молча — в глубине окопа ставили носилки на землю, другие девушки наваливали на носилки глину, мы тащили её наверх и опрокидывали на отвесной стороне окопа. Я не сказала ей, что с первого дня войны у меня не было известий о Сане. Накануне я звонила матери одного лётчика из его отряда, и сна сказала, что получила письмо из Рыбинска. Быть может, и Саня в Рыбинске? Должно быть, там формируется лётная часть. Но с равным основанием я могла назвать и другой город в Советском Союзе. Больше я не должна была знать, где он и что с ним. Если он умрёт, я не буду знать, когда и как это случилось. Быть может, в этот час я буду в театре, или буду спать, ничего не чувствуя, или буду разговаривать с кем-нибудь и смеяться, как сейчас, когда бригадир посоветовал нам работать машинально, то есть думая о чём-нибудь другом, и мы с чёрненькой редакторшей посмотрели друг на друга и рассмеялись. Это был превосходный совет: нам было о чём подумать.
Ночь переломилась незаметно: в сером, неопределённо-рассеянном свете, неподвижно стоявшем между небом и землёй, вдруг проглянуло что-то утреннее, свежее, точно самый ветерок, пробежавший по полю и тронувший кусты, которыми были замаскированы зенитки, был другого, утреннего света. Вдали, над городом, поднялись и скрылись в лучах ещё невидимого солнца серебристые, похожие на огромных добродушных рыб аэростаты воздушного заграждения.
Все немного побледнели к утру, одной девушке стало дурно, но всё-таки наша бригада закончила свой «урок» раньше других. Хотелось пить, и моя новая подруга потащила меня в очередь за квасом. Палатки были разбиты возле старенькой, заброшенной церкви; мы стали в очередь, и редакторша вдруг предложила мне забраться на колокольню.
Это было глупо: у меня ныла спина, и вообще я очень устала, но я так же неожиданно согласилась.
По воткнутым в землю носилкам, на которых висела стенгазета, я отыскала наш участок; к нему уже подходили новые люди. Неужели мы сделали так мало? Но он переходил в другой, другой — в третий, и так далеко, как достигал взгляд, женщины дробили глину в глубоких, трёхметровых, с одной стороны отвесных, с другой — покатых рвах, выбрасывали лопатами, вывозили на тачках… Среди них не было ни одной, которая не рассмеялась бы от души, если бы месяц тому назад ей сказали, что, бросив дом, свою работу, она ночью поедет за город в пустое поле и будет рыться в земле и строить рвы, бастионы, траншеи… Но они поехали, и вот почти уже закончены эти гигантские пояса, охватывающие город и обрывающиеся лишь у дорог, на которых стоят скрещённые рельсы.
Не знаю, как объяснить чувство, с которым я смотрела на бедное поле, разрезанное огромными полукружиями и освещённое неярким, медленным светом ленинградского солнца.
Мне стало страшно, как перед бурей, от которой никуда не уйдёшь. Но и смелость, какая-то молодая, весёлая, вдруг проснулась в душе.
В полдень я вернулась домой и у подъезда встретила взволнованную Розалию Наумовну, которая объявила, что только что видела, как на Невском задержали шпиона.
— Такой толстый, с усами — типичная шпионская рожа! Тьфу! — И она плюнула с отвращением. — И какое счастье, что со мной не было Берты! Она сошла бы с ума!
Берта была очень пуглива.
На площадке второго этажа мы остановились, потому что Розалия Наумовна стала изображать, как это случилось. В это время какой-то военный, спускавшийся по лестнице, громко стуча сапогами, не дойдя до нас, перегнулся через перила, посмотрел вниз, и я узнала Лури.
Лури был штурман, Санин товарищ. Они вместе работали на Севере, потом расстались. И где бы Саня ни служил, он всегда говорил, что ему не хватает Лури. «Шурку бы сюда!» — писал он мне из Испании. Время от времени Лури появлялся у нас — весёлый, хвастливый, с бородой, которая делала его похожим на иностранца.
— Катерина Ивановна! — Он лихо откозырял мне. — Стучал, звонил, потерял надежду и бросил письмо в ящик.
— От Сани?
— Так точно.
И так же лихо Лури откозырял Розалии Наумовне.
Он сказал, что у него, к сожалению, ровно пятнадцать минут, и я не стала читать при нём Санино письмо, только взглянула, и одна фраза в конце прочлась сама собой: «Непременно увидимся, но не скоро».
— Откуда вы? Вы в армии? В Ленинграде? Где Саня?
Лури был в армии и в Ленинграде. На эти два вопроса ему нетрудно было ответить. Но я ещё раз настойчиво спросила:
— Где Саня?
И, немного подумав, он неопределённо ответил:
— В полку.
— Вы не хотите сказать, да? Но он здоров?
— Как штык, — смеясь, сказал Лури.
Розалия Наумовна побежала ставить кофе, хотя Лури повторил и даже «поклялся честью, что у него ровно пятнадцать минут». Мы остались одни, и я выудила у него, что где-то, неизвестно где, организуется полк особого назначения, что в основном лётный состав ГВФ, по полторы — две тысячи часов налёта, и что сейчас все переучиваются на новых машинах.
Что-то очень холодное медленно вошло в сердце, когда я услышала эти слова: «полк особого назначения», но я не стала расспрашивать, что это такое, — всё равно Лури не ответил бы. Я только спросила, долго ли Саня будет переучиваться, и Лури, снова подумав, отвечал, что недолго. На всё он отвечал помолчав, подумав, и тревога сквозила за его беспечным тоном.
Я написала Сане несколько слов, и Лури ушёл, столкнувшись на пороге с Розалией Наумовной и пообещав ещё раз зайти, «если это будет возможно». Мы ещё несколько минут постояли у открытой двери и, прощаясь, вдруг обнялись, крепко расцеловались…
Письмо было грустное, хотя о том, что оно грустное, только я одна могла догадаться.
Саня спрашивал о Пете, большом и маленьком, и советовал немедленно увезти мальчика из Ленинграда.
«Хорошо бы в Энск, к старикам!» Но тут же он беспокоился о судье и тёте Даше, и можно было понять из одной осторожной фразы, что Энск бомбили, хотя он был ещё очень далеко от линии фронта.