ВСТРЕЧА С ГИДРОГРАФОМ Р.
Теперь я понял, что это было наивно: полгода писать Кате, не получая в ответ ни слова, и всё-таки надеяться, что стоит мне приехать в Ленинград — и, протянув руки, она встретит меня у порога. Как будто не было страшной зимы сорок первого года, эшелонов с умирающими мальчиками, специальных больниц для ленинградцев во многих городах Союза. Как будто не было этих лиц со странно расплывающимся, водянистым взглядом. Как будто не доносился то с запада, то с востока гул артиллерийской стрельбы.
Я думал об этом, сидя в канцелярии стоматологической клиники и слушая рассказ машинистки о том, как молоденький краснофлотец, как две капли воды похожий на её погибшего сына, вдруг пришёл и отдал ей триста граммов хлеба, когда у неё уже не было сил подняться с постели.
— А Катерина Ивановна найдётся, — сказала она. — Ей сон приснился, что орёл летит. Я говорю — муж. Она не поверила. И вот видите, по-моему вышло. И теперь я вам говорю — найдётся!
Да, может быть. «Умирала, в то время как я, в сущности говоря, прекрасно жил в М-ове», — думал я, тупо глядя на старую женщину, которая всё уверяла меня, что Катя найдётся, вернётся. «Обо мне заботились, меня лечили. А у неё не было ста граммов хлеба, чтобы заплатить мальчикам, похоронившим Берту». И с бешенством, с отчаянием думал я о том, что ещё в январе должен был лететь в Ленинград, настаивать, требовать, чтобы меня выписали из госпиталя, и кто знает, быть может, вышел бы здоровее, чем сейчас, и нашёл бы, спас мою Катю.
Но поздно было жалеть о том, чего никогда не вернёшь. «Я — как все», — писала мне Катя из Ленинграда. Только теперь понял я, что она хотела сказать этими простыми словами.
Старая женщина, которой, вероятно, пришлось пережить гораздо больше, чем мне, всё утешала меня. Я попросил у неё кипятку и угостил салом и луком, что было ещё редкостью в Ленинграде.
С этой минуты как бы холод поселился в моей душе. Ко всему, что я ни делал, о чём ни думал, всегда присоединялось: «А Катя?»
…Ещё в М-ове я восстановил по памяти почти все телефоны моих ленинградских знакомых. Но кому ни звонил я из клиники, никто не отвечал, точно эти звонки терялись где-то в таинственной пустоте Ленинграда. Наконец я набрал последний номер — единственный, в котором не был уверен, и долго держал трубку, слушая какие-то далёкие шорохи и за ними ещё более далёкие, нетерпеливые голоса.
— Алло, я вас слушаю, — неожиданно сказал низкий мужской голос.
— Можно попросить…
Я назвал фамилию.
— Это я.
— С вами говорит лётчик Григорьев.
Молчание.
— Не может быть! Александр Иваныч?
— Да.
— Вот и не верь в судьбу! Третий день как я только и думаю, где бы мне вас найти, дорогой Александр Иваныч.
Лет шесть тому назад, когда экспедиция по розыскам капитана Татаринова была решена и я занимался организацией её в Ленинграде, профессор В. познакомил меня с одним моряком, учёным- гидрографом, преподавателем училища имени Фрунзе.
Мы провели вместе только один вечер, но часто потом я вспоминал этого человека, с необычайной отчётливостью нарисовавшего передо мною картину будущей мировой войны.
Он пришёл тогда поздно. Катя уже спала, забравшись в кресло с ногами. Я хотел разбудить её, он не дал, и мы стали что-то пить и закусывать маслинами — у Кати всегда были в запасе маслины.
Север глубоко занимал его. Он был уверен, что в будущей войне Север с его неисчерпаемым стратегическим сырьём должен сыграть огромную роль. Он смотрел на Северный морской путь как на военную дорогу и утверждал, что неудачи русско-японской кампании были результатом непонимания этой мысли, высказанной ещё Менделеевым. Он требовал, чтобы военные базы были построены вдоль всех маршрутов, по которым идут караваны.
Помнится, тогда меня поразила эта точка зрения. Я снова оценил её 14 июня 1942 года, за несколько дней до полёта в Ленинград, когда, сидя на берегу Камы, услышал далёкий голос диктора, с торжественным выражением читавшего договор между Англией и Советским Союзом. Нетрудно было догадаться, о каких путях шла речь в этом договоре, и встреча с «ночным гостем», как потом называла этого гидрографа Катя, припомнилась мне.
В 1936 — 1940 годах я не раз встречался с ним, читал его статьи и книгу «Моря Советской Арктики», ставшую знаменитой и переведённую на все европейские языки. С неизменной симпатией я следил за его судьбой, так же как он, кажется, следил за моею. Я знал, что он ушёл из училища Фрунзе, командовал гидрографическим судном, работал в Гидрографическом управлении наркомата ВМФ. Незадолго до войны он защищал докторскую диссертацию — объявление о ней я прочёл в «Вечерней Москве».
Я буду называть его Р.
…Это был редчайший случай — «раз в тысячу лет», как сказал Р., — что я застал его дома. Квартира была запечатана, и он распечатал её и зашёл к себе две минуты назад, и то лишь потому, что надолго уезжает из Ленинграда.
— Куда?
— Далеко. Вот заходите, расскажу… Где вы остановились?
— Пока нигде.
— Очень хорошо. Я жду вас.
Он жил у Литейного моста, в новом доме, в просторной квартире, разумеется запущенной за год войны, но в которой чувствовалось что-то поэтическое, точно это была квартира артиста. Может быть, художественно сшитые куклы, стоявшие на пианино под стеклянными колпаками, внушили мне эту мысль, или множество книг на полу и на полках, или сам хозяин, встретивший меня попросту, в рубахе, под распахнувшимся воротом которой была видна полная волосатая грудь. Где-то я видел подобный портрет Шевченко. Но Р. был не поэтом, а контр-адмиралом, в чём нетрудно было убедиться, взглянув на его китель, висевший на спинке кресла.
Где и когда бы мы ни встречались, с первого слова он начинал рассказывать о том, что сейчас было для него самым главным, без сомнения потому, что наш интерес друг к другу всегда основывался на «самом главном» и мало касался личных или служебных дел.
Но на этот раз он прежде всего расспросил меня о том, где я был и что делал за год войны.
— Да, не повезло, — сказал он, когда я рассказал ему о своих неудачах. — Но вы наверстаете. Что же вы, то на Балтике, то на Черноморском флоте? А Северу изменили? Ведь я считал, что вы северный человек — и навеки.
Это было слишком сложно — рассказывать, как я «изменил» Северу, и я только возразил, что ушёл из гражданской авиации, лишь когда потерял надежду вернуться на Север.
Р. замолчал. Не знаю, о чём он думал, щуря чёрные живые глаза и теребя свой казацкий чуб, поседевший и поредевший. Мы сидели в креслах у окна, разумеется выбитого, как и во всей квартире. Литейный мост был виден, а за ним суда, странно-резко раскрашенные так, чтобы трудно было разобрать, где кончается дом на набережной и начинается корабль. Пусто было на улицах — «как в пять часов утра», подумалось мне, и я вспомнил: Катя однажды сказала мне, что это было ошибкой с её стороны, что она не родилась в Ленинграде.
Я задумался и вздрогнул, когда Р. окликнул меня.
— Знаете что, ложитесь-ка спать, — сказал он. — Вы устали. А завтра поговорим.
Не слушая возражений, он принёс подушку, снял с дивана валики, заставил меня лечь. И я мгновенно уснул, точно кто-то подошёл на цыпочках и недолго думая набросил на всё, что произошло в этот день, тёмное, плотное одеяло.