Теперь он повторился. Выкатив глаза, Кораблёв кричал на меня, а я только робко говорил иногда:
— Иван Павлыч!
— Молчать!
И он сам умолкал на мгновение — просто чтобы перевести дыхание…
Таким образом, я постепенно понял, что действительно во многом виноват. Но неужели меня исключат? Тогда все на свете прощай! Прощай, лётная школа! Прощай, жизнь!
Кораблёв замолчал наконец.
— Ну просто из рук вон! — сказал он.
— Иван Павлыч, — начал я не очень дрожащим, а скорее, таким, дребезжащим голосом, — я не стану вам возражать, хотя вы во многом неправы. Но это все равно. Ведь вы не хотите, чтобы меня исключили?
Кораблёв помолчал.
— Допустим.
— Тогда скажите сами, чтó я должен сделать.
— Ты должен извиниться перед Лихо.
— Хорошо. Только пускай сначала…
— Да я говорил с ним! — с досадой возразил Кораблёв. — Он зачеркнул «идеализм». Но оценка осталась прежней.
— Оценка — пожалуйста. Хотя это неправильно, что я написал на «чрезвычайно слабо». Такой отметки вообще нет. Плохо с минусом, что ли?
— Во-вторых, — продолжал Кораблёв, — ты должен извиниться перед Ромашкой.
— Никогда!
— Но ты же сам сказал: «Сознаю, что это неправильно».
— Да, сказал. Можете меня исключать. Я перед ним извиняться не стану.
— Послушай, Саня, — серьёзно сказал Кораблёв: — мне с большим трудом удалось добиться чтобы тебя вызвали на заседание педагогического совета. Но теперь я начинаю жалеть, что хлопотал об этом. Если ты явишься и начнёшь говорить: «Никогда! Можете исключать!» — тебя наверняка исключат, можешь быть в этом совершенно уверен.
Он сказал эти слова с особенным выражением, и я сразу понял, на кого он намекает. Николай Антоныч, вежливый, обстоятельный, круглый, мигом представился мне. Вот кто сделает все, чтобы меня исключили!
— Мне кажется, что ты не имеешь права рисковать своим будущим ради мелкого самолюбия.
— Это не мелкое самолюбие, а честь, Иван Павлыч! — продолжал я с жаром. — Вы что же хотите? Чтобы я смазал историю с Ромашкой, потому что она касается Николая Антоныча, от которого зависит — исключат меня или нет? Вы хотите, чтобы я пошёл на такую страшную подлость? Никогда! Я теперь понимаю, почему он станет настаивать на моём исключении! Он хочет избавиться от меня, чтобы я уехал куда-нибудь и больше не виделся с Катей. Как бы не так! Я все скажу на педсовете. Я скажу, что Ромашка — подлец и что только подлец станет перед ним извиняться.
Кораблёв задумался.
— Постой, — сказал он. — Ты говоришь, Ромашов подслушивает, что ребята говорят о Николае Антоныче, а потом ему доносит. Но как ты это докажешь?
— У меня есть свидетель — Валька.
— Какой Валька?
— Жуков. Он мне буквально сказал: «Ромашка записывает в книжечку, а потом доносит Николаю Антонычу, что о нём говорят. Донесёт, а потом мне рассказывает. Я уши затыкаю, а он рассказывает». Это я вам передаю буквально.
Гм… интересно, — с живостью сказал Кораблёв. — Так что же Валька молчал? Ведь он же, кажется, твой товарищ?
Иван Павлыч, Ромашка на него влиял. Он на него смотрел ночью, а Валька этого не выносит. Потом он ему не просто так рассказывал, а под честным словом. Конечно, Валька — дурак, что давал ему честное слово, но раз под честным словом, он уже должен был молчать. Верно?
Кораблёв встал. Он прошёлся, вынул гребёнку и стал расчёсывать усы, потом брови, потом снова усы. Он думал. У меня сердце стучало, но больше я не говорил ни слова. Пускай думает! Я даже стал дышать потише — так боялся ему помешать.
— Ну что ж, Саня, ведь ты все равно не умеешь хитрить, — сказал наконец Кораблёв. — Как ты сейчас мне обо всём этом рассказал, так же расскажешь и на педсовете. Но с условием…
— С каким, Иван Павлыч?
— Не волноваться. Ты, например, сейчас сказал, что Николай Антоныч хочет тебя исключить из-за Кати. Об этом не следует говорить на совете.
— Иван Павлыч! Неужели я не понимаю?
— Ты понимаешь, но слишком волнуешься… Вот что, Саня, давай сговоримся. Я положу руку на стол — вот так, ладонью вниз, а ты говори и на неё посматривай. Если я стану похлопывать по столу — значит, волнуешься. Если нет — нет.
— Ладно, Иван Павлыч. Спасибо. А когда заседание?
— Сегодня в три. Но тебя вызовут позже.
Он попросил меня прислать к нему Вальку, и мы расстались.
ВАЛЬКА
Стараясь не очень волноваться, я на всякий случай уложил свои вещи, чтобы сразу уйти, если меня исключат. Потом прочитал стенгазету — обо мне ни слова, стало быть, этот вопрос не стоял на бюро. Или на каникулах не было ни одного заседания?
Это была самая страшная мысль: меня исключат не только из школы — из комсомола. В самом деле! Что ребята знают об этой истории? Что я ворвался в спальню, избил Ромашку и, никому не сказавшись, уехал в Энск… Конечно, я запятнал себя как комсомолец.
Я обязан был объяснить своё поведение. Поздно!
Весь день я с тоской думал об этом. Комната комсомольской ячейки была закрыта, а из бюро была дома только Нинка Шенеман. Я её не любил, и мне не хотелось говорить с ней о таком деле. По-моему, она была дура.
Я ждал Вальку, но время шло, а он не приезжал. Конечно, он был в Зоопарке! Я оставил ему мрачную записку — на случай, если разойдёмся, и поехал на Пресню.
На этот раз я не сразу нашёл его.
— Жуков у профессора, — сказал мне мальчик лет пятнадцати, немного похожий на Вальку, с таким же добрым и немного сумасшедшим лицом.
— А где профессор?
— На обходе.
Я переспросил.
— В парке, на обходе!
До сих пор я думал, что профессора делают обходы только в больницах. Но мальчик терпеливо объяснил мне, что не только в больницах, ещё и в зоопарках, и что в данном случае профессор обходит не больных, а зверей.
— Впрочем, случается, что и звери хворают, — добавил он подумав. — Хотя, разумеется, реже, чем люди.
Это был известный профессор Р., о котором Валька прожужжал мне все уши. Я сразу понял, что это он, опять-таки потому, что он был тоже похож на Вальку, только на старого Вальку: с большим носом, в больших очках, в длинной шубе и в высокой каракулевой шапке.