вытянув длинные ноги, и думал о том, как он глубоко любил Марью Васильевну, и как ему не повезло, и как он верен её памяти, — вот почему он так пристально следил все эти годы за Катиной жизнью.
Потом он спохватился и сказал, что мне лучше уйти:
— Без тебя мне будет удобнее говорить с нею.
Он проводил меня, и мы расстались до завтра.
Было ещё совсем светло, когда я вышел на улицу; солнце ещё заходило, отражаясь в окнах на другой стороне Садовой.
Я стоял у подъезда и смотрел вдоль улицы — оттуда должна была прийти Катя. Должно быть, я довольно долго ждал, потому что окна стали темнеть по очереди, слева направо. Потом я увидел её — и вовсе не там: она вышла из Оружейного переулка и стояла на тротуаре, дожидаясь, пока проедут машины. Мне стало почему-то страшно, когда я увидел, как она переходит улицу, задумчивая, в том самом платье, в котором она была у Большого театра, и очень грустная. Теперь она была совсем близко, но она шла опустив голову и не видела меня. Впрочем, я и не хотел, чтобы она меня видела. Я мысленно пожелал ей бодрости и всего самого лучшего, что я только мог пожелать ей в эту минуту, и до самого подъезда проводил её взглядом. Она исчезла в подъезде, но мысленно я шёл за нею — я видел, как Иван Павлыч встречает её, волнуясь и стараясь казаться совершенно спокойным, и как он долго, нервно вставляет папиросу в свой длинный мундштук, прежде чем начать разговор.
Теперь окна стали быстро темнеть, и красноватый отсвет держался только в двух крайних окнах крайнего дома, выходящего на Оружейный; в этом доме, когда я учился, был художественный подотдел Московского Совета.
Было только восемь часов, и мне не хотелось идти домой. Я долго сидел в садике какого-то дома; из этого садика был виден подъезд нашей школы. Несколько раз я заходил во двор, чтобы посмотреть, не зажёгся ли уже свет в квартире Кораблёва. Но они говорили в сумерках — Иван Павлыч говорил, а Катя слушала и молчала.
Другой разговор представился мне, когда я смотрел на эти тёмные окна: так же вдруг вставал и начинал расхаживать по комнате Кораблёв, сложив руки на груди, не находя себе места. И Марья Васильевна сидела выпрямившись, с неподвижным лицом и иногда поправляла узкой рукой причёску. «Монтигомо Ястребиный Коготь, я его когда-то так называла». Уже не бледная, а какая-то белая, она сидела перед нами и всё курила, везде был пепел — и у неё на коленях. Она была неподвижна, спокойна, только иногда слабо потягивала широкую коралловую нитку на шее, точно эта нитка её душила. Она боялась правды, потому что не в силах была её перенести. А Катя не боится правды, и всё будет хорошо, когда она узнает её.
…Давно уже горел свет, и на шторе я видел длинный чёрный силуэт Кораблёва. Потом Катя появилась рядом с ним, но скоро ушла, как будто сказала только одну длинную фразу.
Теперь на улице совсем стемнело, и это было прекрасно, потому что стало наконец неудобно, что я так долго сижу в этом садике и время от времени хожу смотреть на окна.
И вдруг Катя вышла из подъезда одна и медленно пошла по Садовой.
Без сомнения, она шла домой. Но, как видно, она не очень-то торопилась домой, у неё было о чём подумать, прежде чем вернуться домой. Она шла и думала, и я шёл за ней, и это было так, как будто мы одни шли в огромном городе, совершенно одни — Катя и я за ней, но она меня не видела. Трамваи оглушительно звенели, подлетая к площади, ревели перед красным огнём светофора машины, и мне казалось, что очень трудно думать, когда вокруг такой дьявольский шум, — ещё не то придумаешь, не то, что нужно! Не то, что так нужно и мне, и ей, и капитану, если бы он был жив, и Марье Васильевне, если бы она была жива, — всем живым и мёртвым.
ВСЁ РЕШЕНО. ОНА УЕЗЖАЕТ
В номере давно уже было совершенно светло, но я забыл погасить лампу и, должно быть, поэтому казался себе в зеркале немного бледным. Мне было холодно, и на спине то появлялась, то проходила «гусиная кожа». Я снял трубку. Долго не отвечали. Наконец ответили, и я узнал Катин голос.
— Катя. Это я. Ничего, что так рано?
Она сказала, что ничего, хотя ещё только пробило восемь.
— Не разбудил?
— Нет.
Я не спал эту ночь и был уверен, что и она не спала ни минуты.
— Катя, можно мне приехать?
Она помолчала.
— Приезжай.
Совершенно незнакомая девушка, довольно толстая, с белокурыми косами вокруг головы, открыла мне и покраснела, когда я спросил:
— Катя дома?
— Дома.
Я рванулся куда-то, сам не знаю куда, в общем — к Кате, но эта девушка закрыла дверь перед моим носом и сказала насмешливо:
— Что вы, товарищ командир! Не так скоро.
Потом она захохотала — и так оглушительно и так без всякого повода, что тут уже не узнать её было невозможно.
— Кирен!
Катя вышла из столовой, как раз когда мы шагнули друг к другу через какие-то чемоданы и чуть было не обнялись с разбегу, но Кирен застенчиво попятилась, и пришлось просто пожать ей руку.
— Кирен, да вы ли это? Откуда?
— Она самая, — хохоча, сказала Кирен. — Только, пожалуйста, не называйте меня Кирен. Я теперь уже не такая дура.
И мы снова стали усердно трясти друг другу руки… Должно быть, она ночевала у Кати, потому что на ней был Катин халат, от которого всё время отлетали пуговицы, пока мы укладывали вещи. Два открытых чемодана стояли в передней, потом в столовой, и мы укладывали в эти чемоданы бельё, книги, какие-то приборы — словом, всё, что было Катино в этом доме. Она уезжает. Куда? Я не спрашивал. Она уезжает. Всё решено. Она уезжает.
Я не спрашивал, потому что я и так знал каждое слово её разговора с Кораблёвым и каждое слово, которое она сказала Николаю Антонычу, когда вернулась домой. Николая Антоныча не было в городе — кажется, он был где-то в области, в Волоколамске, но всё равно я знал каждое слово, которое она сказала бы ему, если бы, вернувшись от Кораблёва, она нашла его дома.
Решительная, бледная, она ходила, громко разговаривала, распоряжалась. Но это было спокойствие потрясённого человека, и я чувствовал, что сейчас не нужно говорить ни о чём. Я только крепко пожал её руки и поцеловал их, и она в ответ тихонько сжала мои пальцы.
Но вот кто действительно растерялся — старушка. Она сурово встретила меня, только кивнула и гордо прошла мимо. Потом вдруг вернулась и с мстительным видом сунула в чемодан какую-то блузку:
— И очень хорошо. А что же? Так и нужно.
Она долго сидела в столовой и ничего не делала, только критиковала нашу укладку, а потом сорвалась и как ни в чём не бывало побежала на кухню ругать домработницу за то, что та чего-то там мало купила.
— Я ей тыщу раз говорила: видишь ливер — бери, — сказала она мне, вернувшись, — видишь заднюю часть хорошую — бери. «Да как же так, да я без вас не знаю». А что тут знать? Нерешительная. Я таких терпеть не могу.
— Бабушка, ничего не нужно, — сказала Катя.
— Не нужно? Как это так? Взяла бы.