которое он не был бы способен! С генералом Фордибрасом я мог мириться, а с ним – нет.
– Да, – сказал я спокойно, – это моя яхта. Завтра, если я не возвращусь на нее, она отправится в Гибралтар. Все будет зависеть от моего друга, генерала Фордибраса!
Я сказал это с полным самообладанием, в котором была моя сила. В ответ на это он разразился беззвучным смехом и холодными, как лед, костлявыми пальцами притронулся к моей руке.
– Переход к Гибралтару очень опасен, доктор Фабос! Не рассчитывайте слишком на него. Бывают случаи, когда судам не удается больше увидеть берег. И ваше может принадлежать к таким же.
– Если яхта не вернется в Гибралтар, а затем в Лондон, то в таком случае, господин Аймроз, здесь, в Санта-Марии, есть несколько судов и они отправятся крейсировать под белым флагом. Будьте любезны поверить мне, что я принял маленькие предосторожности. Вряд ли я стоял бы здесь, не взвесь я заранее, какой опасности могу подвергаться, и не прими я меры. Вы не фигурировали в моих расчетах, но присутствие ваше, поверьте мне, не повлияет на эти меры. Он с видимым интересом и терпеливо выслушал меня, и я сразу заметил, что слова мои произвели на него впечатление. Признаюсь откровенно, я боялся не умысла, а какой-нибудь случайности, и хотя у меня был револьвер, я не притрагивался к его курку. Мы так хорошо понимали друг друга, что следующие слова его служили как бы ответом на мои опасения:
– Умный человек, кто рассчитывает на случаи, описываемые в газетах. Мой милый друг, никакие книги великой библиотеки Рима не спасут вас от тех вот людей, если только я подам голос и позову их. Полноте, доктор Фабос, вы или сумасшедший, или герой. Вы охотитесь на меня, Валентина Аймроза, за которым тщетно охотилась полиция двадцати городов. Вы поступили как школьник, приехав к нам, и вы так же прекрасно знаете, чем можете поплатиться, как и я. Что я скажу о вас? Что вы скажете о себе, когда зададите себе вопрос: выпустят ли меня эти люди на свободу? Позволят ли они моей яхте вернуться в Европу? Позвольте мне ответить вам, и я скажу, почему вы стоите здесь невредимый, тогда как достаточно одного моего слова, одного кивка головы, чтобы одна из тех вот раскаленных добела дверей открылась и вы превратились бы в кучу пепла прежде, чем я сосчитаю до десяти. Нет, мой друг, я не понимаю вас. В один прекрасный день я это сделаю, и да спасет вас тогда Бог!
– Господин Аймроз, – ответил я спокойно, – понимаете вы меня или не понимаете, это мало касается меня. Для чего я приехал на Санта-Марию, вы узнаете в свое время. Пока я имею для вас некоторое сообщеньице и исключительно для вас одного. В Париже на улице Gloire-de-Marie номер двадцать живет молодая женщина...
Я замолчал, потому что огонь, вспыхнувший снова, показал мне такое выражение на лице старика, за которое я готов был бы заплатить половину своего состояния, чтобы только видеть его еще раз. Страх, и не один страх – ужас, более, чем ужас... человеческая любовь, нечеловеческая страсть, злоба, вожделение, ненависть – чувства эти горели в его глазах, читались в опущенных углах рта, в дрожании рук. А крик, вырвавшийся из его груди... крик ужаса... как страшно прозвучал он среди тишины ночи! Это был крик волчицы, скорбящей о своем детеныше, или шакала, у которого отняли его добычу. Никогда еще в ушах моих не раздавались такие звуки, никогда не приходилось мне наблюдать такую страсть.
– Дьявол! – крикнул он. – Дьявол преисподней, какое тебе дело до нее?
Я схватил его за руку и притянул к себе:
– Жизнь за жизнь! Что, если она узнает историю старика, который является к ней как супруг под личиной добра и милосердия? Что, если она узнает истину? Или вы думаете, что друзья мои в Париже будут молчать? Отвечай, старик, или, клянусь Богом, ей завтра же расскажут всю историю.
Он не произнес ни единого слова.
Это было началом угрожавшей мне опасности. Не успел я кончить последней фразы, как свет от фонаря упал мне на лицо, а где-то в глубине, чуть ли не в самых недрах земли, раздался гул набата.
XIV
Набат. Доктор Фабос в плену
Еврей не мог вымолвить ни единого звука, зато люди, внезапно выбежавшие из пещеры, нарушили безмолвие ночи громкими и злобными криками.
Что пережил я среди поднявшейся кругом меня суеты, громкого набата и под влиянием овладевшего мною безумного испуга, я положительно припомнить не могу. Кто-то, кажется, ударил меня, и я упал. Весьма возможно, что меня потащили внутрь пещеры и если я остался неискалеченным, то лишь благодаря тому, что меня окружала тесная толпа. Суть не в этом, а в том, что я очутился среди целой сотни людей разных наций, тела которых были покрыты потом, глаза горели жаждой жизни и намерением убить меня, и я знал это так же верно, как знал и те средства, которыми они воспользуются для этого.
Они, как я уже сказал, потащили меня в глубь пещеры с видимым намерением убить. Способ смерти был мне совершенно ясен из недавно сказанных евреем слов. Пытка огнем всегда наводила на меня невероятный ужас, и когда распахнулись раскаленные двери горнил и ослепительно белый огонь жаром пахнул мне в лицо, я сказал себе, что люди эти не остановятся ни перед чем, чтобы моментально скрыть все следы совершенного ими преступления, и одному Богу известно, какую нравственную пытку испытал я в ту минуту. Нечего, я думаю, говорить, какое ужасное зрелище должен представлять огонь как орудие казни. Лица окружавших людей лишали меня всякой надежды. Ни на одном из них я не замечал сострадания... Ничего, кроме жажды моей жизни, моей крови и злобы на то, что они открыты. Не отними они у меня револьвер, я, клянусь Богом, застрелился бы на месте. Невыразимый страх! Ужас, неподдающийся никакому описанию! Ужас, который доводит человека до унижения, заставляет его плакать, как ребенка, или просить пощады у самого злейшего врага. Вот что я испытывал, когда на помощь моим мыслям явилось также и мое воображение, ясно рисовавшее мне, что должен выстрадать человек, беспомощно брошенный в недра пылающего горнила, где он превратится в пепел, подобно углям, под дуновением огромных мехов.
Люди, притащившие меня в пещеру, продолжали стоять вокруг меня и бесноваться, как голодные волки. Вдруг еврей, пробравшийся сквозь толпу, заговорил какие-то странные и непонятные речи, что-то вроде того, что он уже допрашивал меня и осудил. В этом смысле, надо полагать, его и поняли люди, ибо двое из них, схватившись за огромные рычаги, открыли двери горнил, и в глубине их я увидел чудовищный огонь, желтовато-белый, как сияние солнца. Целое море пламени, ослепительно яркого, жгучего, к которому меня потянули сильные руки, нанося мне удары, и толкали обнаженные, потные тела! Револьвер они отняли у меня, а потому я пустил в ход свои сильные руки, свои гибкие плечи, стараясь отпихнуть их от себя и нанося удары с бешенством дикого зверя. То упираясь ногами, то приседая, то кулаками попадая в их обращенные ко мне лица, оттягивал я до некоторой степени окончательный исход. Но тут на помощь мне явился неожиданный союзник, на которого не рассчитывали ни я, ни они. Он помог мне выше всякого ожидания, сослужил мне службу больше всякой дружбы человеческой.
Оказалось, одним словом, что они могли дотащить меня к горнилам лишь до известного места, дальше они становились бессильны... раскаленная атмосфера брала верх над ними. Как ни привыкли они к жару,