примерно на столько же увеличились огромные секторы столичного округа. Возродились старые планы сделать округ отдельным штатом. Различные общественные организации со всех сторон проталкивают эту идею. В частности собираются подписи под петицией и проводится кропотливая подготовительная работа в конгрессе. Они хотят, чтобы новый штат был назван Адельфи. Лично у меня нет никаких возражений.
«Про-Арт-холл» расположен на верхних этажах одного из зданий, вздымающегося прямо от реки. Сверкающая сталь, камень и стекло. Поскольку мы, Дрозма, вынуждены вести скрытую жизнь, мы никогда не поймем, как они достигают подобного эффекта. Эти здания совершенно человеческие, плоды их сложной науки, тем не менее гармонирующие и с природой — с ветром и с небом, с солнцем и звездами.
Сам концертный зал выглядел строгим. Холодный белый и нейтральный серый цвета. Ничего, что бы развлекало вас или отвлекало ваше внимание от простой сцены и сурового, классического благородства рояля. (Но во время антракта было приятно заглянуть в комнату отдыха и обнаружить за ее стеклянной западной стеной открытое пространство, сквозь которое можно посмотреть вниз, на реку. Насколько далеко вниз, я не знаю. Сверкающий огнями лайнер, плывущий по течению, казался детской игрушкой. Я с удовольствием наблюдал за ним, пока звонок не позвал меня на вторую половину чуда, создаваемого Шэрон.)
Думаю мало кто из публики имел о ней хоть какое-то представление. Просто еще один нью-йоркский дебютант. Я превратился в комок нервов, удары сердца поминутно встряхивали меня. Я прочел программку более десяти раз, но так и не понял, о чем в ней написано, кроме того, что первым номером будет фуга соль минор Баха.
Я затем появилась она. Изящная, хрупкая, кажущаяся высокой — о, я предугадал это! В белом. Я предугадал и это. Ее корсаж был крошечным пучком искорок и снежинок, скромный до абсурда. Каштановые волосы она до сих пор носила распущенными по плечам, они казались туманным облаком. Она и не подумала улыбнуться, да и поклон был почти небрежным. (Шэрон сказала мне потом, что, будучи очень испуганной, не могла поклониться ниже из страха, что когда она опустит голову, испуг отразится у нее на лице, и с ним будет уже не сравниться.) Я вспомнил Амагою.
Она села, коснулась ладонями носового платка. Поправила длинную юбку, чтобы подол прикрыл лодыжки. Я тупо отметил, что она все еще принадлежит к классу курносеньких. Где-то рядом с нею должен был находиться и красный мячик на резинке…
А потом я подарил ей наилучший комплимент — напрочь забыл о ней. Мной целиком овладела фуга, она нанесла мне глубокие раны и увела меня в… Какие фантастические и потому вечные города видел Бах, создавая из мрамора снов свою архитектуру? Была ли написана «соль минор» уже после того, как он ослеп? Я не помню. Да и не в этом суть: Его видения недоступны нормальным, зрячим глазам. Все было так, словно Шэрон сказала каждому из нас: «Идите сюда, ко мне. Я покажу вам, что я увидела». Нет другого способа исполнять Баха, но кто в девятнадцать лет способен понять это?
Несмотря на великолепный финал, не было обычного, убивающего последний аккорд, взрыва эмоций. Наоборот, они подарили ей несколько секунд той чарующей тишины, о которой мечтают все человеческие исполнители (и с чем, с тех пор как слушатели-марсиане воспринимают тишину чем-то само собой разумеющимся, я, во время музыки, могу полностью согласиться). Когда гром все-таки разразился, он оказался непродолжительным, потому что Шэрон тут же улыбнулась и ее застенчивая гримаска вызвала сочувственный смех. Этот смех должен был показать ей, что они влюбились в нее. Едва Шэрон повернулась к роялю, аплодисменты тут же оборвались.
Все оставшееся время в первом отделении было отдано Шопену. Соната; три ноктюрна; экспромт фа-диез минор который, думаю, и есть чистейшей Шопен — слияние экстаза и одиночества, почти непереносимых. Шэрон и чувствовала, и исполняла его именно так. И хоть огонь, горящий внутри нас, был спокойным, мы вызвали ее на бис уже в конце первого отделения — вещь в наши дни совершенно неслыханная! Когда возгласы стали явными. Шэрон подарила нам маленькую Первую прелюдию — так она могла бы бросить цветок возлюбленному, достойному ее подарка, но оказавшемуся не слишком расторопным. Сплошное пианиссимо, игнорирующее общепринятые динамические оттенки: словно открывшееся с видом на водопад окно закрывается до того, как вы сумеете угадать, о чем говорит река. Я никогда не играл это в подобном ключе. И Фредерик Шопен не играл, когда я слушал его в 30848 году. Впрочем, он бы, думаю, как раз не возражал. Я не понимаю те музыкальные умы, которые твердят об «определенной интерпретации». В таком случае, если друг подарит вам драгоценный камень, вы должны смотреть только на одну его грань… Мир бесконечен. Почему бы вам тогда не потребовалось, чтобы луна восходила в одно и тоже время в одном и том же месте?.. Проявив подобным образом свою силу, Шэрон улыбнулась — это была не усмешка имеющая какой-то скрытый смысл, а открытая человеческая улыбка. Потом она убежала. Медленно зажглись огни.
Это была чрезвычайно длинная программа, в особенности — для дебюта. От новичков и по сей день ждут, что они окажутся традиционно скромными. Отрывок из Баха — для критиков; отрывок из Бетховена. Может быть, немного Шумана — с целью заполнить переходы. Шопен — чтобы доказать, что ты пианист. А под конец искрящаяся капелька Листа — просто для бравады и куража. Шэрон отдала дань уважению Баху — и какому Баху! — но только по тому, что она именно так захотела. Моя изжеванная программка подсказала мне, что второе отделение начнется с сюиты Эндрю Карра, австралийского композитора, еще год назад мало кому известного. А заканчивалось оно Бетховеном, соната до, опус 53.
Осознание происходило медленно. У меня нет привычки вдумываться в номера опусов, но тут до моего ошеломленного ума дошло, что этот самый опус 53 — ни что иное как «Вальдштейн». Думаю именно это осознание заставило меня пойти на одно из тех импульсивных, основанных исключительно на эмоциях, решений, о которых надеешься потом не пожалеть. Я нацарапал на измятой программке:
Затем я нашел капельдинера, девушку, которая пообещала мне доставить мисс Брэнд мою записку. Я бродил снаружи. Я смотрел на уплывающие в ночь корабли. Я был абсолютно счастлив.
Когда я вернулся, капельдинер с широко распахнутыми глазами искала меня. Она сунула в мою руку клочок бумаги и прошептала:
— Знаете, что она сделал, когда прочла вашу записку? Поцеловала меня! Ну, я имею в виду…
Санта Клаус что-то пробубнил в ответ. Огни уже потускнели, но я сумел разобрать огромные каракули:
Она могла попытаться разглядеть меня в зале, хотя я и упомянул про изменившееся лицо. Она слепо посмотрела вокруг. Я испытал ужас, испугавшись, что, по-видимому, взволновал ее и испортил все второе отделение концерта. Однако она тут же вознесла пальцы над клавишами, как будто «Стэйнвэй» обладал своей собственной волей и был способен сообщать, утешать, снимать волнение и делать ее свободной. Мне не стоило волноваться.
Сюита Эндрю Карра оказалась превосходной. Сложная, серьезная, юная; возможно, слишком трудная, слишком необъятная, но с такой страстью, которая оправдывает все. Вероятно, зрелость объяснит Карру цену легкого касания. Помню, в программке говорилось, что наибольшее уважение он питает к Брамсу. Что ж, все к лучшему — особенно, если это означает, что композиторы 70-х окончательно похоронят пресловутое «я-действительно-имел-в-виду-не-это» школы 30-х и 40-х. У раннего Стравинского Карр научился большему, чем у позднего; поверх его плеча глядит Бетховен; ему нужно побольше Моцарта…
Я не буду теперь играть «Вальдштейна». Все, что угодно, кроме него, да… Я не отношусь с презрением к моему собственному таланту. Но никакого опуса 53. Для любого другого исполнителя было бы настоящей глупостью взяться за сонату после взрывных кульминаций и почти невозможных физических усилий, необходимых для исполнения сюиты Карра. Любой бы другой исполнитель сдался. Но не Шэрон. Она не устала. Сонатой она подвела итог, сделала заключительное заявление, нанеся пламенеющие краски на